Обламывал черемуху он торопливо, жадно. К его недавней обиде прибавилась теперь какая-то удаль, желание не только отплатить Речной, но и обрадовать ее. В темноте Колька, то и дело натыкаясь на колючки, ругался, прижимал исцарапанную ладонь к губам и зализывал наколы.
Обломанные ветви он бросал на землю. Когда их набиралась целая груда, сгребал в охапку и относил к реке, сваливая на дно каюка. Затем возвращался снова к светлеющим кустам.
Время медленно поворачивало созвездья. В горбатые вербы уткнулась Медведица, а над заречным лугом повисли Стожары — густые и мелкие, словно забросил Колька в небо ветку черемухи. Звезды остывали, наливались водянистой голубизной, мерцали теперь бледно и расплывчато, точно слезились.
В ровном, плавно-медлительном сгорании ночи таилась какая-то всеобщая умиротворенность, глубокий и праздничный покой. И Колькино сердце постепенно отошло, смягчилось. Вспомнилась первая встреча с Речной в доме Городенко, усталость в глазах женщины, — и ему страстно захотелось, чтобы в черемухе, которую он сейчас ломал, сохранилась влажная свежесть лугов, дремотный шелест камышей, грустная доброта этой щедрой весенней ночи…
Уже за полночь Колька перевел, наконец, дыхание: цветы лежали в каюке навалом, выше бортов. Расстегнул ворот рубахи, отряхнул с головы листья. Оттолкнувшись от берега, неторопливо начал грести к Стожарску… Тихо и задумчиво журчала вода. Весло раскачивало слегка лодку — тогда за борт молчаливо, без плеска, падали ветки черемухи. Они уплывали в сторону моря…
Выбравшись на берег, Колька окинул взглядом нагруженный доверху каюк, пожалел, что не может снести Речной весь этот горьковато-пахучий стог. Нагнулся, поглубже запустил руки в черемуху, поднял ее целый ворох. И побрел по узкой стежке, вьющейся среди трав.
В доме Городенко все спали. Лишь под крыльцом время от времени лениво пробовал голос сверчок. Колька тихо открыл калитку, осторожно, чтобы не разбудить хозяев, прокрался в палисадник.
Вот и угловая комната — окно в ней открыто. Колька замер, прислушиваясь: там, внутри, — тишина. На миг им овладела робость. Будь сейчас в Колькином сердце только обида, злость, он наверняка бы отказался от своей затеи. Но сегодняшней ночью он так много думал о Речной, что теперь у него появилась какая-то заботливая неясность к женщине. Она-то и придала Кольке смелости. Он затаил дыхание, потом размахнулся и бросил ворох черемухи прямо в раскрытое окно. Услышал, как в комнате кто-то вскрикнул. Повернулся и не оглядываясь пошел прочь.
Гелена появилась у окна испуганная, в одной сорочке. Успела разглядеть Колькину спину, узнала его. Долго смотрела вслед, в темноту. Затем поправила волосы, улыбнулась. Набрала полные руки черемухи, присела на кровать.
Прижала пахучие ветви к лицу и вдруг, сама не злая почему, расплакалась.
Она не смогла бы объяснить, что больше всего ее тронуло в Колькином поступке. Не цветы, конечно, нет. И не упрямое самолюбие угловатого, на вид сурового парня. Скорее всего та наивная, мальчишечья ласка, которую Колька невольно выдал своей выходкой. Ведь не мог же он, не мог, ломая черемуху, не думать о ней, о Речной! Думал. И наверное — не только с обидой.
Ласка! Это то, чего не хватало ей всю жизнь, сколько помнит она себя. А помнила она, несмотря на молодость, многое…
У своих истоков память воскрешает зимний петроградский день тысяча девятьсот двадцатого года. На камнях мостовой сухо шуршит поземка. Ветер заносит колючую снежную пыль в подворотню.
Она лежит среди каких-то ящиков. Ей холодно, очень холодно. Кажется, что пальцы потрескивают от мороза. Она натягивает на себя чью-то драную шинель, пытается согреться. Но ветер уже свистит у нее на теле.
Ей лет пять или шесть. Плакать нет сил, она только тихо скулит:
— Ма-ам…
Это слово она повторяет инстинктивно, потому что не помнит матери так же, как и своего имени… Ветер. Стылая мгла вокруг.
Сколько длится холод — она не знает. Постепенно она согревается, ей даже становится хорошо. Откуда-то доносится журчание сверчка. Пахнет хлебом и молоком. А рядом — и это приятней всего — теплое материнское тело, ее согревающее дыхание, сонная колыбельная песня… В эту песню вкрадывается цокот копыт. Громче, громче — и вот он уже заполняет всю тишину. Сквозь иней на ресничках eй чудится красное знамя… Она почти не улавливает, когда ее поднимают.
Живая еще.