Выбрать главу

— И тогда я должен буду поприветствовать его без лишних жестов и с должными паузами.

Она кивнула.

— После чего он, скорее всего, меня сожжет.

Лара схватила книгу и яростно прижала ее к груди:

— Каи — неразумные, безмозглые твари. Они не умеют говорить. Они дикие, жестокие и страшные, — прошипела она сквозь стиснутые зубы. — Почему ты мне не веришь?! Только у элимов сохранились предания о говорящих драконах! Сенайских легенд об этом нет! Ты ведь знаешь кучу песен, и что, хотя бы в одной об этом говорилось? И удемы про это ничего не знают, и флорианцы, и абертенцы! А про Клан нечего и говорить! Недоумок! Ты что, отдашь жизнь за глупые сказки?!

— Но это же не сказки! Я знаю точно!

Той звездной ночью первый весенний ветер подул с юга, снега таяли, и брага и огонь растопили лед моей души. Я рассказал Ларе о Роэлане. Я рассказал ей о том, о чем молчал всю жизнь: о тайне, поглотившей меня, и о том, что не умрет, даже если завтра нас ждет неудача. А Лара была уверена, что мы обречены. Надо было, чтобы хоть кто-то узнал, что со мной случилось, и раскопал в этом зерно истины, — ведь в мире были могущество и великолепие, которым нельзя было дать пропасть, и не важно, в ком оно воплощалось — в богах ли, в драконах ли. Мой рассказ с неизбежностью пришел и к Мазадину. И об этом я тоже ей рассказал.

Она слушала спокойно, не перебивая, и только побелевший кулачок, подпиравший острый подбородок, показывал, чего ей стоит это спокойствие. Я излил на нее мою жизнь в неукротимом потоке слов — не знаю, что было тому причиной: хмельная отвага, страх близкой смерти или еще что-то. Не знаю. Той ночью я произнес куда больше слов, чем за восемнадцать предшествующих лет, а когда слова кончились, ощутил внутри мир и тепло: вопреки всяческим доводам разума я был уверен, что оставил наследие своей души в надежных руках. Я верил в ее благородство, хоть и не в ее доброжелательность, и верить в него мне было тем легче, чем более она меня презирала.

Заговорила Лара не скоро. Наверное, паузы, о которых говорилось в книге Нарима, должны были быть такими же — долгое, неспешное обдумывание сказанного, даже если собеседник стоит неизмеримо ниже слушателя. И в словах ее не было ни слезливого сочувствия, ни жалости, ни громких слов, ни советов, ни ошарашенных клятв отомстить моим мучителям. Этого я бы не допустил. Ларе удалось избежать всех тех бесцельных и бесполезных проявлений доброты, которые так страшили меня в щедрых душах моих новых знакомых — Каллии, Альфригга, даже Давина. Она все поняла, она все приняла, и ответы на вопросы, которые она мне задала, нужны были не мне, а ей. Как жаль, что я не нашел слов благодарности за то, как спокойно она меня слушала!

— Так, выходит, ты не занимаешься музыкой вовсе не из-за рук, — уронила она.

— Даже если бы я мог щипать струны, ничего, кроме пустого бренчания, не вышло бы, — кивнул я.

— И ты надеешься, что когда будешь говорить с этим каем, ты как-то…

— У меня не больше надежды, чем было у тебя, когда брат говорил тебе, что Клан тебя простил! Какая надежда?! Если я хоть что-нибудь пойму, если я узнаю, что во всем этом был хоть малейший смысл, — мне будет более чем довольно!

— Так ты намерен отомстить королю и Клану? Обратить драконов против них?

— Зачем?! Девлин и так расплачивается за все такой ценой, какой я бы в жизни от него не потребовал! Горикс не стоит подобной чести! И к чему карать весь Клан целиком? Это что, справедливо? Вполне достаточно отобрать у них драконов.

Лара покачала головой.

— А по-моему, ты просто трус.

— Признаюсь, виновен. Кто-то сказал Мак-Ихерну, что семь лет молчания убьют во мне певца. Этот кто-то — и только он — достоин моей мести. Твой брат знает, кто он. И Мак-Ихерн знает. И я то готов душить их, пока не скажут, кто это, и тогда бросить гадину драконам, то хочу лишь одного — найти тихое место, спрятаться и забыть, что драконы вообще есть на белом свете. Конечно, я трус, о чем разговор. Но ведь это я не стал слушать, когда Девлин меня предупредил, это я не стал его ни о чем спрашивать. Гордыня не позволила мне обнародовать тайную связь с богом, а самонадеянность ослепила меня. Что если окажется, что я сам во всем виноват? Как мне тогда жить?

Лара помолчала, поглаживая пальцами щеку, и вдруг слова хлынули из нее, как летний ливень:

— Вы, сенаи, вечно думаете, что все на свете знаете! А ну, слушай меня! С того дня, как меня обожгли, я молилась, чтобы тому, кто виновен в этом, вырвали язык или перебили горло. Я молилась о том, чтобы душа его сгнила и чтобы он всю жизнь прожил, зная об этом. И если верить в то, что искренние молитвы бывают услышаны, тогда, знаешь ли, в твоих бедах виноват вовсе не ты и не загадочный предатель. Не ты и не он, а вовсе даже я. Это я хотела твоей гибели. И, пожалуйста, не надейся, что с тех пор что-то изменилось.

Я остолбенел.

— Постой, почему?! Ты же не знала, что мне придется иметь дело с Келдаром… с тем, кто обжег тебя. Ты до сих пор считаешь, что говорить с ним невозможно. Да я и сам не до конца уверен…

Огонь костра сверкнул в ее глазах.

— Нет, я прекрасно знаю, кого винить! Ты совершил преступление задолго до того, как я угнала кая из Кор-Неуилл!

— Лара, объясни!

— Я тебе уже говорила, что слышала, как ты поешь. Это было не только в Кор-Неуилл перед самым твоим арестом. Когда мне было восемь лет, ты пел в лагере Эль'Сагор во Флориане…

Да, это я помнил. Я тогда впервые пел для Двенадцати Семейств. Мне едва исполнилось шестнадцать. Была жаркая унылая ночь, в воздухе повисла угроза, тяжелые тучи то и дело рассекали багряные молнии, от грома закладывало уши. Но Всадники твердо решили меня слушать и заставили меня петь, хотя перед самым выступлением полил дождь и долина превратилась в озеро грязи. Служба моя состояла в том, чтобы никому и никогда не отказывать в песне, однако, взбираясь на камень под струями ливня перед лицом тысячи суровых воинов, я чувствовал себя маленьким и слабым, как никогда.

Но стоило мне коснуться струн, и дождь и ветер утихли, как дети, которых окрик матери заставил замолчать. По рядам слушателей пронесся изумленный шепоток, но для меня, подростка, вся жизнь которого была чередой чудес, все это было лишь очередным явлением славы моего господина. Набрякшие тучи, слегка подсвеченные зарницами, висели низко, словно боги послали их, чтобы укрыть и защитить меня. Той ночью мне вовсе не пришлось напрягать голос, как могло бы случиться под открытым небом; напротив, пел я приглушенно, привнося в песню полутона и оттенки и нежно вплетая слова в мелодию арфы, чтобы все увидели то, что вижу я. В ту ночь Роэлан даровал мне музыку столь щемящей прелести, что после всех этих лет дыхание мое прервалось при воспоминании о ней и опустевшая душа заболела.

— Ты тогда пел о полетах, о парении на крыльях ветра, о такой высоте, когда реки превращаются в синие нити на зеленой земле, а небо становится как синий бархат, а бесчисленные звезды — как серебряные иглы. Я все это так и видела. Я чувствовала под собой мускулистую жилистую спину, видела, как вздымаются крылья, покоряя ветер. Ты обещал мне такую первозданную свободу, что с того дня я ни о чем больше не могла думать. Я поклялась на отцовском мече, что полечу на драконе. И еще я поклялась, что возьму с собой этого юного и прекрасного певца-сеная — пусть он увидит, что это и вправду так красиво, как он пел, и что девчонка из Клана может сделать так, чтобы все на самом деле было как в его дивных песнях. Я ведь любила тебя, Эйдан Мак-Аллистер. Я преклонялась перед тобой. Пять лет я день и ночь вспоминала твой голос, твое лицо, твои песни. А когда я наконец полетела, все было совсем не так, и я свалилась с неба прямо в преисподнюю. Мир не видел такой ненависти, как моя ненависть к тебе! И если бы я не была в таком долгу перед Наримом, ты был бы уже мертв!

Волна Лариной горечи захлестнула меня. Я не мог произнести ни слова. А что мне было сказать? Что мне жаль, что так вышло? Я бы обесценил все, что с ней случилось, если бы решил, будто слова с ненавистных уст способны стереть память о страшной боли и страшные шрамы с тела. Я хотел поведать ей, что восхищаюсь ее силой и достоинством и горько оплакиваю вместе с ней ее потери, но ведь она решит, что я насмехаюсь над ней… А больше мне нечего было дать ей — кроме уверенности в том, что нет во мне себялюбивого гнусного стремления к оправданию. Не стану я подавать ей то блюдо, которое сам ненавижу.