– Чума и местное население… – добавил Бурьенн на правах школьного друга и секретаря.
– Чума и парадоксальный характер местного населения не должны учитываться, когда история оценивает деяния своих полководцев… – не унимался Бонапарт. – Всего за 16 месяцев я овладел Мальтой, завоевал Нижний и Верхний Египет; уничтожил две турецкие армии, захватил их командующего, обоз, полевую артиллерию, опустошил Палестину и Галилею и заложил прочный фундамент великолепнейшей колонии! Ну можно ли это считать поражением?
– Что вы, сир, никто не считает Египетскую кампанию поражением… – попытался успокоить Бонапарта уже весьма подвыпивший, а потому благодушный Бертолле.
– Пока… Пока не считает поражением… только пока! – вырвалось у Монжа язвительное замечание.
– По-вашему, я еду в Париж, чтобы спасти свою шкуру? Потому что ситуация в Египте безвыходна? Нет! Нет! И еще раз нет! Я еду в Париж, чтобы разогнать это сборище олигархов, которые издеваются над народом и не способны управлять страной; я стану во главе правительства, я сплочу все партии; я восстановлю Итальянскую республику и упрочу обладание Египтом, этой прекрасной колонией великой Франции!
– Я – математик… Я мало смыслю в политике, – возразил Гаспар Монж.
– Бросьте, в политике смыслят все. Это как раз такая наука, в которой не надо много смыслить… – сквозь зубы проговорил Бонапарт. – Вы, кажется, не твердили, что вы не политик, когда Франция возложила на вас разработку конституции Римской республики, призванной сменить уничтоженную нашими славными войсками фарисейскую папскую власть!
– Я ваш друг, вы знаете, и поэтому не побоюсь вам возразить. Я верю, что политика – такая же наука, как и все другие области человеческая знания, и эта наука не терпит вмешательства дилетантов, – резко ответил Монж. – В политике тоже существуют определенные закономерности, и о них нужно знать, когда берешься управлять нацией! Революции сменяются диктатурами, демократии – тираниями, а упадок экономики рано или поздно приводит к войне, в то время как война неизбежно ведет к упадку в экономике. Руссо довольно четко обрисовал, в чем смысл государства… Вовсе не в подавлении всех своих подданных, а в выражении интересов его граждан. А люди не хотят ни войн, ни революций, и уж точно не желают экономического упадка.
Пятеро собеседников сидели вокруг стола в кают-компании. Казалось, что снова заседает Египетский институт, устроенный по образцу Французского и избравший своим президентом Монжа, а Бонапарт – всего лишь один из членов этого института.
– Не могу с вами согласиться, – вступил в разговор Бертье. – Политика не может быть наукой, ибо она все-таки не подчиняется таким четким закономерностям, как ваша, мусье Монж, математика, например. Мой отец был географом, и я могу вас уверить, что география – это наука. Если кто-либо допустит ошибку и неправильно нанесет на карту какую-нибудь гору, то гора ведь от этого не сдвинется с места! Просто следующий географ поправит своего заблуждающегося коллегу. В политике же все наоборот: когда гора наносится на карту неверно, меняют не карту, а переносят гору!
– Прекрасная аллегория, Луи! – вскричал Бонапарт. – Вот, Монж, посмотрите на Бертье, – это человек, на которого можно положиться. Я сделаю его военным министром, если, конечно, приду к власти в Париже. Бертье – милый человек, лояльный, стойкий и щепетильно педантичный при выполнении любого дела…
– Спасибо, сир, – счастливо улыбнулся Бертье.
– А вы, Клод-Луи, считаете ли вы политику наукой? – обратился Бонапарт к Бертолле. – Ваше мнение как химика мне было бы особенно интересно. Разве политика не напоминает химию, или, точнее, алхимию? Разве мы не получаем золото из ртути?
– Ваш несомненный гений, сир, может превратить политику не только в науку, но и в искусство, если вы того пожелаете… – уклончиво ответил Бертолле и пригубил вино из своего бокала.
– Вот хитрец, да вы настоящий царедворец! – рассмеялся Бонапарт. Он специально сел на корабль с учеными, а не на второй фрегат со своими друзьями – генералами, который тоже, старательно избегая встречи с английским флотом, петляя и укрываясь в бухтах побережья Северной Африки, следовал во Францию. Бонапарту льстило общество знаменитых умов, пусть и в тревожные дни его бегства из Египта. Наполеон верил, что именно умы правят миром, а если ты управляешь умами, то вся вселенная неизбежно оказывается в твоих руках.
– Мне кажется, сир, этот философский спор не имеет никакого значения, – снова вмешался в разговор Бурьенн. Политика – это искусство взять власть над тем, над чем только возможно взять власть, при этом оградив себя от того, что может взять власть над тобой!
– Ах, помолчи, Бурьенн, – отмахнулся Бонапарт. – Так или иначе, у меня есть чувство, что именно мне суждено нечто такое, что выведет Францию из того хаоса, в который ее погрузила революция. Людям нужен порядок. Прежде всего порядок.
– А свобода? – возразил Монж.
– Какая свобода, зачем свобода? Свобода, декларируемая в лозунгах? Снова – Libertй, йgalitй, fraternitй, ou la mort[1]? – насторожился Бонапарт.
– Ну, зачем же так радикально… Хотя бы свобода прессы, например?
– Умеренная критика со стороны прессы полезна для властей всех уровней. Хотя порой она не нравится представителям власти. Но у нас на Корсике шутят: «Откроешь окно – шумно, закроешь – душно».
– Пресса, по-моему, главный подстрекатель беспорядков… – проворчал Бурьенн.
– Пресса может помочь помешать тому, чтобы кое-кто присосался к власти… – раздраженно ответил Наполеон и обдал Бурьенна таким подозрительным взглядом, что Бурьенн даже сквозь винные пары почувствовал неотвратимость опалы. Школьные друзья редко прощают великим то, что с одним и тем же дипломом тем удалось забраться выше. Какое-то время великие тянут за собой своих приятелей, но рано или поздно уличают их в предательстве.
Над столом повисло молчание. Некоторое время спустя Наполеон продолжил, насупившись.