Может быть, вы скажете, что мне выгодно выставлять себя вот в таком, всеми ненавидимом, свете? Это ли не маслом помазанный путь к популярности, которая все чаще происходит от слова «попа»?
Нет, увы, это факт жизни, в котором мне приходится убеждаться буквально ежедневно.
Что ведет и объединяет ненавидящих меня душ? Зависть, глупость, злоба, серость? А сам я не завистлив ли? Не глуп? Не злобен? Не сер? Причем настолько сер, что это слово, продиктованное просто пасмурностью и безликостью, перетекает в свое иное, серное значение, от которого уже нет спасения даже в веках. Он был сер до серы, до серного, удушливого, мертво-морского дыхания…
Желая любви, чаще всего добиваешься ненависти, желая ненависти – чаще всего получаешь равнодушие, и лишь стремясь к равнодушию и покою, внезапно получаешь любовь, с которой не знаешь, что делать.
Достоевский лихорадочно диктовал роман «Игрок» молоденькой девушке и за несколько недель беспомощно влюбился. Потом он показал ей все прелести жизни в проникнутых чувственной эпилепсией и пагубными страстями романах, разворачивающихся наяву. Он стремился к покою, а получил любовь. Разве это не прекрасное доказательство того, что всегда получаешь не то, к чему стремишься? Любовь, когда бес в ребро, а седина, разумеется, в бороду – очень опасная штука. Она убивает мужчину наповал, а в сущности, несет в себе нереализованный накал отеческой любви, чистой и немощной, как и всё, связанное с отечеством.
Я вновь и вновь прерываю собственное добровольное изгнание и снова иду туда, где меня окружает внезапная и анонимная ненависть, которая наиболее пагубна, ибо не предполагает логического объяснения и какого-либо диалога.
Проклятие, брошенное тебе в лицо толпой, имеет несказанную силу и долго изъедает своей серной кислотой твою неизбывную серность.
Любовь – продается, ненависть – никогда, ну, или почти никогда. Вот оно, пожалуй, единственное искреннее чувство, которым нас может порадовать суетный мрак, именуемый светом. Заповеди зовут нас «возлюбить», ибо призывать «возненавидеть» нет смысла, это все равно, что сказать человеку: «дыши». Мы не можем не дышать… Мы ненавидим любящих нас, и любим ненавидящих.
Логика – это самая страшная насмешка над человеческой ложью. Аристотель со своими А и Б врал безбожно и сознательно, ибо и он понимал, что логика – это всего лишь ловкая удавка, предназначенная для уничтожения послушных ей, добровольно несущих на ее алтарь оскверненное тельце вдохновения.
Ненависть латентна и хорошо скрыта от глаз, тем страшнее ее внезапное оголение. Люди научились заменять мечи словами, тюрьмы – забвением, пытки – мелкими издевками. В этом и заключался настоящий прогресс цивилизации, отчетливо прошагавшей от грязи убийства к чистоте самостоятельной смерти в стерильном больничном углу.
В холодных широтах солнце подслеповато. Оно кажется гораздо дальше от Земли, чем где-нибудь в раскаленном аду пустыни. Холодный ад не менее раскален; его холод, подчиняясь поверьям суровых северных громил, не менее губителен для заблудших, переживших изгнание из собственного тела душ.
Мы совершенно не умеем управлять собственными чувствами, поступками, народами, планетами, вселенными… Абсолютно всё, от малого до весьма крупного, находится не в нашей власти. Мы понятия не имеем, что делать с самим собой, а тем более с другими людьми. Мы знаем только то, что кажется нам очевидным: что мы бренны и когда-нибудь все это наконец кончится, оборвется, беспомощно обрумянится выцветшей улыбкой небытия.
ЦИКЛ ЛАПОСОФСКИХ ЭССЕ
Суверенный индивидуум
Ссылка на авторитеты – дешевая монета, ею легко расплачиваться, но стоит она недорого. Однако так устроен человеческий разум, что сам по себе он не может произвести ничего, кроме звериных повадок. Чтобы стать человеком, человеку нужен другой человек. Часто говорят, что общество делает человека человеком, но это не так. Вполне достаточно наличия рядом с новорожденным только одного взрослого, чтобы из ребенка вырос практически нормальный, развитый человек. Это значит, что теоретически человечность может передаваться от одного человека к другому по цепочке, вовсе без участия общества. Конечно, на практике это малоосуществимо, но сия иллюстрация показывает, что вовсе не общество первично, а люди, его составляющие.
Между тем при такой постановке вопроса значение авторитета невозможно переоценить, ибо если у человека есть только один учитель, то он неизбежно становится для него абсолютным авторитетом. Общество же предоставляет человеку множество авторитетов, тем самым преуменьшая вес каждого из них. Таким образом человек, слушающий многих, получает независимость от мнения отдельных авторитетов и как бы освобождается от довлеющей воли отдельно взятого авторитета, а тем самым освобождается и от неизбежных ошибок, навязываемых его субъективностью.
Для меня, как и для многих постоянно читающих и размышляющих людей, авторитетов практически не существует. То, что кто-то что-то сказал – для нас имеет мало значения. По совету Декарта мы всё подвергаем сомнению и пытаемся критически смотреть на этот мир. Но что бы мы ни говорили, для многих других людей авторитеты являются индикаторами истины в последней инстанции. Если дядя Вася из подворотни заявит, что всё относительно, на это никто не обратит внимания, а вот если это произнесет Альберт Эйнштейн, то подавляющее большинство населения планеты примет сие утверждение, как не требующее особых доказательств…
Поскольку я сам, увы, не являюсь признанным авторитетом и вряд ли когда-либо им стану, то у меня появилось желание найти обоснования моих размышлений о будущем национальных государств у кого-нибудь еще. Я хорошо отдавал себе отчет, что какая бы мысль ни пришла мне в голову, она обязательно была высказана кем-либо в прошлом, причем чаще всего неоднократно. А если подвести итог всем возможным линиям мышления, окажется, что, как ни странно, их существует весьма конечное число; более того, эти различные парадигмы мышления поддаются классификации, и сама мысль о возможности такого упорядочивания идей тоже не является новой.