CLXXVI. Я отправился в город совершенно один, без цели, медленным шагом, словно экономя силы. В центре по-прежнему было пусто. Я прошел около трех километров и встретил лишь одинокого солдата на мотоцикле. Я заглянул в несколько вилл на проспекте Монивонг. Там царили смерть и опустошение. Просторные террасы и перголы были наполовину во власти буйной растительности. В каком-то доме я заметил толстые лианы, которые вползли в окно и пустили корни в кадке с засохшей пальмой. Одна из вилл, наверное, принадлежала богатому китайскому купцу. В шкафу висела шелковая женская одежда, на полу валялись обрывки китайских текстов, новогодние открытки с идеограммами, шарфы, позолоченные бумажные деньги для умерших.
Часа через полтора я заметил, что пномпеньская пустота уже не производит на меня впечатления; похоже, что нет такой ситуации, в которой инстинкт быстрой адаптации не превозмог бы ошеломления. Я решил вернуться другим путем, идя по солнцу. Свернул в первый же переулок, прошел сто метров и опять свернул, чтобы держаться параллельно проспекту Монивонг.
На улице так же разевали рты двери развороченных лавок. На тротуарах и мостовой валялись обувь, пленка, пластинки, инструменты. Перед часовым магазином я увидел несколько кожаных кресел, разбитые циферблаты стенных электрочасов и множество мелких предметов неясного назначения.
Один из них привлек мое внимание. Башенка, сделанная из тонких полированных бамбуковых палочек, как японская пагода с семью крышами, но сконструированная так, что устанавливалась в двух положениях, как кухонные песочные часы для измерения коротких отрезков времени. Вероятно, она и вправду служила в качестве часов. В стеклянном сосуде с опаловым блеском был тяжелый блестящий порошок цвета цикламена. Я перевернул часы. Порошок начал сыпаться сквозь отверстие, и тогда из-под средней крыши башенки высунулась пара маленьких ладоней, старательно вырезанных из дерева и вытянутых в знак мольбы или отчаяния. Я не мог понять, как происходит в такой простой и легко просматриваемой конструкции это движение ладоней. Может быть, сыплющийся порошок создавал давление через какие-то скрытые маленькие каналы. Но куда прятались эти руки, если крутая крыша выглядела совершенно непроницаемой? Я перевернул часы вверх дном. Ладони исчезли, словно их вовсе не было.
Я присел на вылинявшее кресло и начал вертеть часы: верх — низ, верх — низ. Сюрреализм этой сцены не снился самому Бунюэлю. Я сидел один на длинной пустынной улице, среди странных предметов, в резком солнце полудня, и нетерпеливо ждал, когда розовый порошок вызволит из тюрьмы пару деревянных ладоней. Я самозабвенно увлекся этим занятием. Непонятно было, какой цели служит этот странный предмет, как он устроен и чем меня так зачаровал. Часы весили примерно полкилограмма. Я вертел их во все стороны, но чувствовал себя так, словно столкнулся с какой-то необъяснимой тайной, на грани мистики или черной магии. Наконец я перевернул часы так, чтоб ладони спрятались внутрь башни, и встал с кресла. В какой-то миг я подумал, что бамбуковые часы могли бы стать символом Кампучии после обрушившихся на нее бедствий. Сотворенные неизвестными людьми для неизвестной цели, они отмеряют время, произвольно выхваченное из потока истории, и напоминают, что никакое время нельзя себе представить без этих рук, простертых в знак мольбы или страдания. Что мы, в конце концов, знаем достоверного о судьбах рабов империй кхмеров в XI веке или о том, что происходило на этой земле, когда с севера и запада хлынули воинственные полчища, которые не оставили после себя камня на камне? Может быть, все то, что я сейчас вижу, просто один из эпизодов среди беспрестанного грохота и ярости, которые представляются нам сутью истории.
CLXXVII. Я дошел до опустевшей и заваленной мусором вокзальной площади. Решил посмотреть, как выглядит вокзал в стране, где уничтожена единственная семисоткилометровая железнодорожная линия.
Надписей здесь тоже не было. В билетных кассах валялись монеты и банкноты, груды железнодорожных билетов, разбитые чашки. В камере хранения стояло больше десятка распоротых чемоданов. У выхода лежала плоская крестьянская шляпа, сильно запятнанная кровью, а рядом детский башмачок и рука целлулоидной куклы.
На левом перроне стоял знаменитый эвакуационный поезд, про который нам неоднократно рассказывали. 17 апреля 1975 года он не успел выехать и почти четыре года стоит на месте. Быть может, останется здесь навсегда: там, где кончается перрон, рельсы разобраны и погнуты, указатели семафоров сорваны, поврежденные стрелки заржавели.