В обычное время этот кинематограф засасывает по инерции. Все превосходно: ставятся проблемы, формируются точки зрения, биржа работает, сверху снисходительно взирают на эти игры, жизнь течет. Но иногда проектор гаснет во время сеанса. В зале загорается свет. И мы с удивлением смотрим друг на друга, вспотевшие от писания, запыхавшиеся в толкотне, с налитыми завистью глазами. Тогда хочется заорать, что все это мы выдумали, что подлинные проблемы нашего века совсем не таковы и решаются они в совершенно других местах планеты. Но вот через минуту вновь закрутилось кино, и все сомнения вылетают из головы. Лишь бы вперед. Если даже кто-то испытывает потребность привести в порядок свои мысли, то он не обратится за помощью к трудам аккредитованных за рубежом корреспондентов. Да и немногие в этом нуждаются.
Бумажный мир, жевательная резинка, пластмассовые души, усталые глаза корректоров и библиотекарш, нехватка целлюлозы, падающие сосны, тоска такая, что не обойтись без ста граммов пшеничной.
Видно, так и должно быть. Каждый подготовил рассказ и хочет прокричать его, пока можно. Некоторые рассказы даже недурны. Да и мои иногда тоже.
Но это не занятие для мужчины.
III. Обойдись я даже без этих язвительных и плоских замечаний, которые родились в полусонном мраке как следствие нарушения в подкорковых центрах химических процессов, все равно пришлось бы принять к сведению, что мы давно говорим на разных языках. Кого убеждать, кого обращать? Что бы я ни написал, меня обязательно на чем-то поймают или покажут, как обо многом я умолчал, не коснувшись таких-то и таких-то не относящихся к делу вопросов.
Вот уже двадцать лет я убежден, что по-настоящему жгучие проблемы рода человеческого решаются в Азии, и больше нигде.
Но как я могу это доказать? Что есть у меня, кроме чисто субъективной уверенности, которую легко счесть одержимостью, безобидной манией? Кого по-настоящему интересуют отдаленные уголки Азии как полигон, где испытываются на прочность элементарные понятия? Писатель, который ищет незамутненной человечности среди живущих под Варшавой люмпенов, никогда не примет моего предложения перенести изучение доли человеческой на тринадцать тысяч километров юго-восточнее Краковского Предместья[3]. И если я ему скажу, что знаю наших люмпенов не хуже его и не вижу смысла отыскивать в них человечность, умалчивая о судьбе тех, далеких людей, тогда он спросит (и не без оснований), что же я предлагаю, коль скоро не все хорошо переносят тропики. Тут дискуссия и оборвется, поскольку моя азиатская одержимость не выдержит испытания теми строгими критериями зла и добра, которые устанавливаются каждый день в полдень начитанными и впечатлительными людьми, с чистыми или почти чистыми руками. Если сказать им, что каждый молчит о чем-то своем и у двух молчаний разная цена, а подлинная мера бедствий человеческих объективна и легко проверяется, они со значительным видом продемонстрируют мне свой приватный космос, не выходящий за пределы четырех варшавских улиц, и иронически спросят: неужели я не вижу здесь ничего интересного? По их мнению, именно здесь всего чувствительнее действие повседневных и экзистенциальных терзаний, достойных увековечения на бумаге. Элементарный опыт всегда является наилучшим исходным пунктом для созидания мира, абсолютной истины и нравственности. Остальное — это газетная писанина лучшего или худшего качества. Как правило — худшего. Я на это сердито отвечу, что по мне лучше та подлинность, которая присуща, скажем, народу Зимбабве, чем та модель социальной впечатлительности, которая импортирована и перенята совсем не от тех, кто может сказать нечто новое. Они саркастически фыркнут и спросят (опять-таки не без повода), какой способ мышления представляется мне более распространенным и не степень ли распространенности должна быть в конце концов надежным ориентиром для лиц, которые с такой охотой выступают от имени народов и континентов.