Как-то естественно отодвинулись мои мечты о фронте, — и в самом деле, разве мое место было не здесь?.. И опять меня пронзила горькая мысль, я вспомнил слова отца: «Уже не так много нас осталось, таких немцев, как мы…»
Да, это мой долг и моя судьба. Разве я не смогу?
Слушая Роберта, я все время примерял на себя так и этак новые обстоятельства, которые Роберт накидывал и накидывал передо мной. И казалось, он сам увлекался этим занятием; хотя я не говорил ни слова, но, наверно, он читал в моих глазах понимание, одобрение, — ну не знаю почему, но — и это было мне лестно — он говорил со мной так, что и тени сомнения не может быть, что это все мне по плечу.
А ведь это не шутка: остаться вот так — сижу в самом пекле и стучу своим ключом… А откуда я возьму, что стучать… Ну, наверное, этому меня научат…
И вдруг я словно бы внутренне споткнулся… Споткнулся на словах Роберта: «Ты перейдешь на новый паспорт…» Как это — «перейдешь»? Я вдруг вообразил только сейчас, только от этого слова «перейдешь» — как будто мне предстояло перейти через мост или через речку, — что я перестану быть собой, что не только свое имя, но и все, что касается меня, должно быть отброшено, забыто… Что, принимая чужое имя, я должен принять и чужую судьбу… «Перейти» в чужую шкуру, в чужое обличье. На неопределенный срок… Может быть, навсегда! И тут я испугался.
Меня пугало само это слово «переход». Это был переход без перспективы возвращения.
— А как это — «перейти»? — спросил я совсем по-дурацки и, тотчас поняв, что по-дурацки, покраснел до ушей.
Роберт не ответил сразу, потому что как раз в эту минуту в пивную вошла компания мужчин, уже подвыпивших и озирающихся, где бы приземлиться. Но, помедлив с ответом, Роберт положил свою руку на мою и легонько сжал мои пальцы…
Это был жест моего отца, и я чуть не расплакался, потому что маленькое это движение каким-то чудом и только на одно мгновение показало мне: вот отец сидит вместе с Робертом у нас дома, и они говорят обо мне. И опять, конечно, я видел маму в синем платье…
Все это сверкнуло в одно мгновение — и погасло: Роберт снял свою руку с моей.
Теперь он объяснил, что значит «перейти»: здесь нет ничего опасного при одном условии — что, получив новый паспорт со всеми необходимыми записями в нем, я тут же отделаюсь от старого…
— Я укажу, где тебе следует поселиться. Но только— на короткий срок. Потом ты переедешь. И на работу будешь устраиваться по новым документам. А бабушке скажешь, что тебя отправляют обратно, к родителям, что за тобой прислали. Только чтоб она никому не говорила об этом, иначе может тебе навредить… Ты, наверное, перезнакомился тут со всеми?
— Да нет, ведь еще мало времени прошло… Ну, в волейбол играл с ребятами…
— Значит, если про тебя спросят, пусть бабушка скажет, что ты удрал на фронт. А?
— Да, это будет похоже. Тут меня даже подговаривали мальчишки.
— Ну, вот видишь, они подговаривали, а удрал ты…
Роберт говорил так спокойно и весело, прихлебывая пиво, которое просил подогреть, что и я понемногу привыкал к новому положению вещей.
И я был ему благодарен за то, что он так по-деловому, без сантиментов справляется со своим поручением, — не хватало ему еще меня агитировать!
Теперь, когда деловая часть была исчерпана и мы договорились о будущей встрече, я позволил себе, я должен был спросить: а в будущем я тоже буду встречаться с ним? Или с кем-нибудь другим — от наших? И здесь впервые он посмотрел на меня по-иному, по-иному, чем смотрел все время: не то с сожалением, не то со снисхождением к моей наивности, к моей неопытности.
И, как бы замкнув какой-то круг, сказал веско и отчетливо: «Разумеется, нет. Ведь на то есть рация. Все, что надо, передадут тебе непосредственно. Рация и шифр — больше тебе ничего не надо».
И, словно поставив точку после этого, он сказал: «Ты не спрашиваешь о своих, — я понимаю, тебе надо все освоить. Но я хочу тебе сказать: твои родители очень на тебя надеются и верят, что ты не оплошаешь. — Он опять улыбнулся своей характерной улыбкой. — Твой отец, наверное, уедет на фронт, многие наши товарищи — политические эмигранты — уже воюют».
Вот как. А разве могло быть иначе?
Назад я уехал уже один. Роберт сказал: «на всякий случай». И когда я шел лесом со станции, как шел много раз раньше, и так же белела в темноте дорога, и опять накрапывал дождик, и слабо пахло хвоей, а больше— эрзац-бензином с ближней заправочной станции: то есть все было как прежде, до Роберта… Тогда мне опять показалось, что я увидел его во сне.
Я мог бы убедиться в противном, если бы сохранил отцовское письмо. Но Роберт велел мне его уничтожить, и я сжег его на спичке, стоя на площадке вагона, а пепел сдунул под колеса. Мне жаль было этого письма, но я не посмел ослушаться. Ведь все то, что говорил Роберт, несмотря на его тон, было «амтлих»[1], очень даже амтлих! Не могло быть ничего более амтлихового, чем его инструкции! И он очень серьезно сказал, что это «амтлих». И «ганц фертраурих»[2] — тоже.