В сумерки поезд остановился на какой-то станции, и я решил пройтись по перрону. Начало июня — тут уже полное лето. Маленький павильон вокзала утопал в кустах жасмина, он еще не зацвел, но какое-то предчувствие его аромата носилось в воздухе. Где-то крутили хорошо мне знакомую пластинку, танго «Ночь в Монте-Карло». Наверное, где-то далеко: мелодия то и дело исчезала, но я мысленно восстанавливал ее, заполняя провалы.
По перрону гуляли парочки, вышедшие «к поезду», как это принято в провинции. Фонари светили еле-еле-, по военному времени, но все же видны были все нашивки, нарукавные повязки и значки, нацепленные на молодых людях. На всех имелась свастика, и я подумал, что буду три недели жить под этим знаком, и тут уж ничего не поделаешь.
Мне, правда, трудно было представить себе, что до бабушкиной деревни дотянулся настырный знак. Воспоминания детства сохранили образ укромного уголка, заросшего ольхой, с полянами вереска и остролиста, с уютом старых домиков под красными и серыми черепичными крышами, с бытом идиллическим и мирным, где, казалось бы, нет места страстям, бушующим под исковерканным крестом.
Юноши, украшенные значками, в полувоенных костюмах, шли, осторожно поддерживая под локоть голенастых девиц в платьях, которые у нас назывались «татьянками». Невольно я ловил обрывки разговоров, отмечая, что мой родной язык приобрел здесь какой-то новый оттенок. Это не был тот немецкий язык, на котором говорили мои отец и мать и их друзья. Знакомые слова произносились как-то по-другому. И я подумал, что должен это освоить.
А то, что надо избегать иностранных слов, особенно французских, — ни в коем случае не говорить «аэродром», «аэропорт», а только «флюхафен», — это я знал.
Потом, в деревне, я уже ничем не выделялся. И вообще там все пошло хорошо, именно так, как предполагалось. Как предполагалось в тот день, когда мы втроем: отец, мать и я — сидели в моей комнате. Мама — у окна, на ней было синее платье, а сверху — шаль, в которую она куталась, словно ей было холодно…
Нет, нет, не надо — с самого начала, с того берега, где все первоначально задумывалось. Тот берег лежал в такой недоступной дальней дали, весь окутанный такой счастливой дымкой, что невыносимо его вспоминать. И надо начинать с первого дня катастрофы…
Да, с того утра, когда на деревенской улице среди жаркого июньского утра как будто проструился ледяной ветерок. Это он принес крик. Кричал кто-то во всю силу здоровенных легких. Выкрикивал слова, значение которых только потом дошло до сознания. В ту же минуту они воспринялись как смутная угроза, как весть о несчастье, которому еще нет названия.
Но оно уже было тут. Его уже вдуло вместе с взлетевшими от порыва ветра занавесками в дом. И уже здесь, в доме, слова, продолжавшие, отдаляясь, звучать на улице, выкристаллизовались, упали камнем. Все как будто сдвинулось с мест в комнате, воздух стал горячим и густым, почти объемным. Кричавший был уже в конце улицы, а крик остался здесь. Остались слова: «Выходите из домов! Война! Война с русскими!»
И тотчас, прямо-таки тотчас, как будто там сидели и специально дожидались, на углу, в трактире «Золотой шар», запели «Стражу на Рейне». Мужские голоса пели слаженно и с таким воодушевлением, словно от этого зависела немедленная победа рейха. Не успел погаснуть последний отзвук песни, как послышались разноголосые выкрики: «Хайль фюрер!», «Хайль победа скорая и окончательная!»
Я увидел в окно, как люди выбегают на улицу целыми семьями, как будто боясь потерять друг друга. Из дома напротив выскочила вдова портного Баумгартена. Своего младшего она схватила в охапку и, наверное, так сжала его, что он отчаянно заорал. Двое старших жались к ногам матери.
Вдруг я перестал их видеть, потому что вокруг них выросла толпа женщин, среди которых я заметил знакомые фигуры, но почему-то никого не узнавал: так чуждо было выражение лиц. Нет, не ужас, не растерянность выражали они, как можно было бы ожидать, а скорее — обреченность. «Так, так. А что дальше? И что нам делать?» Это было написано на лицах: «Что нам делать?» Они привыкли: им всегда указывают, что надо делать. Так неужели сейчас не раздастся знакомый скрипучий голос колченогого Всезнайки, который все расставит по местам, а главное, скажет, что делать.
Мужчины обтекали плотно сбившуюся толпу женщин: они спешили в «Золотой шар», где уже умолкло пение и один только необыкновенно напористый голос произносил речь, короткие фразы с ударением на последних словах. Я не разбирал слов, но даже не по голосу, а по темпу и интонации узнал оратора: парикмахера Шаукольца, местного «политикера». Вероятно, он держал речь перед собравшимися в садике у трактира.