64
Может быть, это мое письмо, это мое писание, будет выглядеть — оно уже начинает выглядеть в предчувствии первой зари, — как плод тщеславия, vanitas vanitatum. Разве уже сейчас мое письмо, моя жизнь вплоть до вчерашнего дня, не выглядят как тень тщеславия? Уже сейчас, когда все это прошло сквозь чистилище ночи, сквозь пургаторий тьмы, сквозь катализатор вечности, на котором остаются только кристаллы чистой экзистенции, только твердые кристаллы бытия (квинтэссенция). Все прочее сотрет ночь, а мое письмо останется неотправленным, уже на заре моя рукопись станет мертвой рукописью в мертвом море времени, распавшимся папирусом в гнилом болоте Паннонского моря или документом в вакуумном ларце из зеленого хрусталя, ключ от которого брошен в воду, в болото, документом, замурованным в темных опорах ночи, в ветхих основаниях бытия, свидетельством для какого-то далекого будущего — posthumus.[43]
65
Итак, настоящим мое первоначальное завещание следует считать недействительным, аннулированным: я воспрещаю использовать какую-либо часть моего тела в научных и медицинских целях, в данном случае я имею в виду, прежде всего, мой мозг, который, бесспорно, больше всего привлек доктора Папандопулоса; под его влиянием я и принял свое первоначальное решение, а теперь, повторяю, оно недействительно: настоящим я завещаю свое тело ПЛАМЕНИ; исполнителем своей воли назначаю Общество кремации Обновление, его попечению вверяю свои земные останки, с тем, что плату за оказанные услуги и расходы на кремацию указанное общество вычтет из сумм от продажи моего недвижимого имущества, то есть, из принадлежащей мне части родительского дома; после кремации мой прах в предназначенной для этого урне следует перенести на Железнодорожный мост, откуда развеять его в водах Дуная; на этой церемонии могут присутствовать только мои близкие, то есть, члены моей семьи, а также представитель Общества кремации. Вместо отпевания и любого другого религиозного обряда, специально нанятое лицо должно читать отрывки из Псалмов Давида; прежде всего, 44-й, 49-й, 54-й, а также 114-й и 117-й, на любом из следующих языков: древнееврейском, латинском, немецком, венгерском, сербском, итальянском, румынском, украинском, армянском, чешском, словацком, болгарском, словенском, португальском, голландском, испанском, идише; указанное лицо не должно быть ни раввином, ни певчим, ни монахом или любого иного духовного звания, а также я не позволяю, чтобы благолепие момента, когда прах соединяется с прахом, опошлил своим блеянием какой-нибудь актер или певец; лучше всего было бы для этого случая найти какого-нибудь пройдоху, какого-нибудь Luftmensch’а, что болтаются у Дуная, найти в тот момент, когда процессия приблизится к мосту, и доверить ему мою последнюю волю; не важно, будет ли указанное лицо в тот момент трезво или в подпитии, важно, чтобы оно умело читать — здесь наступает предел моему великодушию; после чтения псалмов и развеивания моего праха над Дунаем урну-амфору следует разбить на мелкие кусочки и также бросить с моста в воду, как разбитый стакан.
66
Я жил лучше и богаче вас, благодаря страданию и безумию, поэтому и в небытие хочу уйти с достоинством, как это подобает в такой величественный момент, после которого прекращается любое достоинство и любая величественность. Мой труп будет моим ковчегом, а моя смерть — долгим плаванием по волнам вечности. Ничто в ничтожности. И что же я мог противопоставить ничтожности, кроме своего ковчега, в котором я хотел собрать все, что мне было близко, людей, птиц, зверей и растения, все то, что ношу в своем внутреннем взоре и в своем сердце, на трехпалубном ковчеге своего тела и своей души. Я хотел все это иметь рядом с собой, в смерти, как фараоны в величественном мифе своих гробниц, я хотел, чтобы все было так, как было и до того: чтобы мне в вечности пели птицы. Я хотел лодку Харона заменить другой, не такой безнадежной и не такой пустой, невообразимую пустоту вечности облагородить горькими земными травами, теми, что прорастают из сердца человеческого, глухую пустоту вечности облагородить кукованием кукушки и пением жаворонка. Я просто развил эту горькую поэтическую метафору, я развивал ее страстно и последовательно, до конца, до совпадений, прорастающих из сна в явь (и обратно), из бесстрастности в неистовство (и обратно), переходящих из жизни в смерть, как будто нет границ, и обратно, из смерти в вечность, как будто это не одно и то же. Так, мое себялюбие — это только себялюбие человеческого существа, себялюбие жизни, противовес себялюбию смерти, и мое сознание, невзирая на иллюзии, противится ничтожности, с эгоизмом, которому нет равных, противится бесчинству смерти посредством этой страстной метафоры, желающей собрать вместе малую толику людей и любви, составляющих эту жизнь. Итак, я хотел, и все еще хочу уйти из жизни с образцами людей, флоры и фауны, разместить все это в своем сердце, как в ковчеге, запереть их в своих веках, когда они смежатся в последний раз. Я хотел эту чистую абстракцию пронести контрабандой в пустоту, которая будет способна втайне пронести ее сквозь врата другой абстракции, ничтожной в своей необъятности: сквозь врата ничтожности. Значит, надо было попытаться сжать эту абстракцию, сжать ее силой воли, веры, интеллекта, безумия и любви (себялюбия), сжать в такой мере и под таким давлением, чтобы она обрела удельный вес, который поднимет ее вверх, как воздушный шар, и вынесет за пределы мрака и забвения. Может быть, если ничто иное, останется мой материальный гербарий или мои записки, или мои письма, а что это, как не та сжатая, материализовавшаяся идея: материализовавшаяся жизнь, маленькая, тягостная, ничтожная человеческая победа над огромным, вечным божественным Ничто. Или хотя бы останется — если во Всемирном потопе утонет и все это — останется мое безумие и мой сон, как бореальный свет и как далекое эхо. Может быть, кто-то увидит этот свет, может быть, услышит это далекое эхо, тень прошлого звука, и поймет значение этого света, этого мерцания. Может быть, это будет мой сын, который однажды извлечет на свет божий мои записки и мои гербарии с паннонскими растениями (причем, незаконченное и несовершенное, как и все человеческое). Но все, что переживет смерть, это маленькая ничтожная победа над вечностью ничтожества, — доказательство величия человека и милости Яхве. Non omnis moriar.
Письмо, или Содержание
67
Керкабарабаш, 5.IV.1942
Дорогая Ольга! На твое письмо, которое ты передала мне через Бабику, отвечаю развернуто, потому что, хвала Творцу, вы умеете озаботиться темой переписки: мои дорогие родственники предоставляют мне множество поводов для написания какого-нибудь бульварного романа ужасов, с такими примерно названиями: «Дефиле в гареме» или «Праздник Воскресения в еврейской общине», или «Песочные часы» (все осыпается, дорогая сестра).
Ты можешь только пожалеть о том, что не приехала домой, потому что пропустила такое пасхальное угощение, которым два черногорских села могли бы спокойно питаться не меньше недели, или же на эти деньги можно было бы капитально отремонтировать дом. С другой стороны, мои дети в нетопленой комнате завтракали, обедали и ужинали холодным молоком, хотя я и подготовился к празднованию их скромной Пасхи, привезя им из Бакши 1 кг свинины, немного мякоти бедра, грудинку, сало, потроха. Но Судьба — собака, и все это сожрала.
История той холодно-молочной Пасхи началась еще пятого марта, в ту пятницу, когда мы вернулись от тебя в Барабаш (или же, когда вы нас, по версии Нетики, Марии и Жоржа, изволили выгнать вон).
Мы добрались домой из Бакши пешком, под резким ледяным ветром, бросив свой багаж. Программа, видимо, была составлена так, что после нашего возвращения прекращается гостеприимство, поэтому Нети не достала (разумеется, за деньги) того, что мне было необходимо, она даже не давала мне в долг посуду до тех пор, пока у меня не появится возможность перевезти свою. Напротив, вопреки обещанию, это одалживание посуды протекало в таких мучениях, что моя жена была вынуждена сразу же купить две кастрюли, 4 чашки, 4 ложки, жестяные тарелки и т. д., на сумму примерно восемь пенгё. Теперь у нас есть посуда, но нам с точно такими же мучениями дают немного капусты или немного промерзшей картошки, и с еще большими муками — немного места на плите.