- Это наш двор? - спросил Авдейка, глянув вниз.
- Двор. Наш. Не видишь, что ли? - ответили Сопелки, не переставая восторженно плеваться.
Двор, замкнутый в отвесных стенах, поразил Авдейку своей незначительностью и простотой линий. Он был сумеречен, тесен и чист, как нищая каморка перед праздником. На противоположном скате сверкающей крыши зияла рваная тень пролом, накрытый ржавой жестью.
- Смотрите! Это наша бомба туда упала! - закричал Авдейка.
Сопелки перестали плевать и уставились на пролом, издавая пересохшими ртами различные звуки.
- Это антифашисты в нее песок насыпали, - объяснил умудренный Сопелка. - А иначе пришел бы нам каюк.
- Лесгафтовские за такую бомбу штаны бы отдали, - заметил мстительный Сопелка.
- Ура! - заорал Болонка. - Ура нашей бомбе!
- Ура! - подхватили Сопелки.
"Далась им эта бомба", - подумал Сахан, ощутив легкий зуд в ладонях. Он не любил выходить на крышу, особенно летом, когда взгляд, как на язву, натыкался на пролом, оставленный песочной бомбой. Чем-то претил ему этот песок в бомбе, в который он не мог и не хотел бы верить. В поступке неизвестных немцев была отвращавшая его жертвенность, которую он бы еще понял, встретив в бесившемся с жиру Лерке - сосунке, жизни не нюхавшем. Но тут дело шло всерьез, это и мучило Сахана. Хотя сам он бомб и не начинял, но на завод к отцу походил, понимал, что на порох непроверенных людей не поставят.
Что-то задела, сдвинула в нем эта бомба, над которой он просидел тогда целую ночь. "Дерганый стая, словно с прикола сорвался, - думал Сахан. Кидаюсь куда ни попадя, вон чего отчубучил - на фронт сбежал за Леркой да Алешкой трехнутым, земля ему пухом. Алешка-то больше всех и шумел про этих антифашистов - спасители, герои, долг-де на нас теперь. Вот и спасли они его из-под одной бомбы да под другую, - и года не прошло. Так что с этой бомбы война кончилась? Или отца моего не шлепнули?" Сахан сплюнул поднявшуюся горечь и услышал ликующие вопли ребят. Неприязненно оглядев бессмысленную дворовую мелочь, Сахан скомандовал:
- Отбой! Марш с крыши, писуны!
- Ты полегче, - заметил Болонка и первым исчез в теремке чердачного окна.
Авдейка оставался на крыше, завороженный бескрайним пространством света.
- Быстрее, Сахан ругается! - крикнул незначительный Сопелка, рыжим чертиком выдергиваясь из теремка.
- Вот так война кончится, - сказал Авдейка, но Сопелка уже исчез.
В подъезде было грязно и сумрачно, солнечный мир крыши остался запертым на амбарный замок, ключ от которого бренчал в кармане Сахана. Во дворе на парапете сидел Болонка, не знавший, куда пристроить свою гильзу. Авдейка сел рядом и сказал, что видел, как кончится война.
- А мне не показал, - ответил Болонка.
Он обиделся и перестал болтать ногами. Из кирпичной кладки парапета пробивались слабые, изогнутые растения. Было сумрачно, тепло, и хотелось есть. Между комьями земли торчал червяк, размахивая белым хвостом.
- Будешь жарить? - спросил Авдейка.
- Нет, они весной невкусные, - ответил Болонка. - Ладно, скажи, что ты там видел?
Авдейка задумался и сказал:
- Солнце.
# # #
Солнце этого дня погасло за скосами кровель, шурша упала драпировка, и в комнате затеплился свет, когда вошла мама-Машенька, тиская руки у груди, и сказала белым голосом:
- Входите. Это... это, Авдейка, твой дед, Василий Савельич...
Грузный человек в гимнастерке сбросил у порога мешок и молча прошел на середину комнаты. Обернувшись к медведю, распахнутому во всю стену, он шумно потянул воздух и пошевелил остриженной головой, плотно сидевшей на красной шее.
- Значит, дождался меня. Помнишь. И я тебя помнил. Одним выстрелом снял, не шутка.
Авдейку оглушила тишина, стиснутая руками мамы-Машеньки и отражавшаяся глазами бабуси. Никогда прежде не раздавалось в Песочном доме такого голоса, и Авдейка подумал, уж не нарочно ли все говорят шепотом.
- Так, - пророкотал дед, решительно поворачиваясь от медведя к бабусе. Софья Сергеевна, стало быть.
Он чуть уменьшился в росте, что должно было изобразить поклон, потом так же резко отвернулся и поманил Авдейку. Авдейка подошел. Красные руки легли ему на плечи, заставив немного осесть, легко ощупали, повернули кругом и отпустили.
- Внук, значит, Авдей. Так.
Авдейка остро почувствовал в голосе недовольство и отошел в угол, откуда исподлобья глядел на деда.
- Не ждали, значит. Прямо как на картине, уж не упомню чьей, не обессудьте. Было дело, внедрял культуру. В Бухаре, в двадцать третьем. Русификация, одним словом, - русску бабу берем, пудру "Гусь" покупаем... Не ждали, значит.
Он сел к столу в кресло "ампир", которое даже не застонало, а смертно выдохнуло под ним, и вывалил из мешка банки, пакеты и пузатую фляжку в меховом чехле.
Авдейка заметил свой штык, предательски торчавший из-под одеяла. Загородив деду кровать, он обнажил полосатый матрас, резко проткнул его и пропихнул штык внутрь. Потом заровнял постель, бесследно поглотившую штык, и повернулся к столу.
Дед тупо глядел на продукты, завалившие стол. Потом примерился, отломил себе кусок колбасы, а остальное широко отодвинул рукой.
- Это тебе, невестка.
- Нам не надо, - твердо сказала мама-Машенька, выдерживая тяжелый красноватый взгляд.
- Так. Не приемлешь. На улицу прогонишь или как?
- Живите.
- И на том спасибо. Не пришлось тебе у меня пожить, так я у тебя поживу.
Грузный, налитый кровью, дед свинтил пробку с утонувшей в руке кожаной фляги, плеснул в стакан белую жидкость, заглотнул одним духом и принялся жевать. Запахло ливерной колбасой.
- Рассказывай, невестка. Что Дмитрий, воюет?
- Убили Дмитрия, - ответила Машенька. - В ноябре, в ополчении. При обороне Москвы.
Дед вздрогнул и яростно заворочал челюстями. Наконец сказал, как из бочки:
- Так. Пережил я, стало быть, Митьку. Не думал, не думал.
Он закашлялся так, что дрогнули стены, и, отдышавшись, со страшной гримасой положил руки на грудь.
- Помянешь? - спросил он, снова берясь за фляжку.
Машенька покачала головой.
Дед выпил один, помолчал, закрутил фляжку и отодвинул колбасу.
- Освобожден вчистую, - сказал он. - Два года воюю. Рядовой. Осколочное ранение в легкое. Комиссован. Точнее, умирать списан. Однако, думаю, поторопились со мной. Прошусь на фронт. У тебя долго не заживусь. Стели на полу.
Авдейка долго не спал, прислушиваясь к сопению и кашлю, сотрясавшему деда. Страшным казался ему этот дед, воплотившийся из небытия, из призрачного воина на красном коне. Не хотелось верить в то, что этот чужой человек, неожиданно и грубо водрузившийся посреди жизни, и есть его героический дед. Пообвыкнув, Авдейка все же поверил, но деда не полюбил, боялся, не вспомнил бы он о своем штыке, спрятанном в матрасе.
Дед зажил особняком. С утра надевал китель, надраивал пуговицы и ходил по учреждениям, а вечерами пил спирт или водку и угрюмо жевал ливерную колбасу.
Однажды больно стиснул Авдейку и сказал:
- Ну и дохляк! Поди колотят тебя? Хе-хе! Как пить дать колотят!
Он презрительно фыркнул и закашлялся, придерживая грудь руками. Потом, прочищая горло, прошелся по комнате и свалил столик с лекарствами у бабусиной постели. Разлетелись по полу порошки и таблетки, тонко зазвенели ампулы. Бабуся закрыла глаза. Было тихо, только ритмично и нежно булькала жидкость, выливаясь из разбитых ампул. Дед поднял столик карельской березы на одной ножке и буркнул:
- Это ж надо, миры рушатся, а этакую хлюпость берегут.
Потом, громко сопя, зашарил по полу, собирая лекарства. Авдейка помогал и порезал руку осколком ампулы.
- Зажми, - сказал дед и бросил платок.
Бабуся лежала, закрыв глаза от бессилия, и вспоминала печальный вечер тридцать восьмого года, когда удлиненная горем жена Василия Савельича рассказывала ей о начале своей жизни с мужем. Его взяли накануне, и гостиная, затаившаяся в полумраке, была страшна своей роскошью и следами недавнего разорения. В одеревенелом рте этой женщины еще угадывалась резная капризная стать, и, вглядываясь в него, бабуся плохо запомнила подробности соединившего их преступления. В рассказе упоминалась конюшня, недавно перестеленная солома, отголоски смутных страхов и ошеломляющий налет на усадьбу - свист, ругань, выстрелы, - а потом огонь, которым все покрывается на Руси. Она шла на свет пылающей конюшни, эта барышня, полная тревоги и той смелости, которую внушает юная, уверенная в себе женственность, когда ее рванул на коня человек в распахнутом полушубке.