И двадцать лет спустя она помнила горячую грудь под овчиной, лицо в отблесках пламени и прямую, звериную красоту остановившихся на ней глаз. "Моя будешь, барышня! Ой моя!" - услышала она, и ощущение решенной судьбы до сладкого обморока скрутило ей тело. Через час уцелевшие дворовые затушили конюшню, выкатили баграми трупы, обугленные, как поленья, и среди них по перстню отыскали ее отца. "А лошадей увели, - добавила эта невероятная женщина. - Он увел".
Проводив бабусю до порога, она обернулась к своей разоренной квартире и буднично заметила: "Теперь уже все покончено. И с ним..." Рука ее с грацией подстреленного животного обвела анфиладу комнат, а потом замерла, указывая на квартиру напротив. "А отсюда год назад взяли, день в день обоих... и жену тоже, Липочку. По детству еще подругу, по имению..."
Бабуся ступила на красный ковер, хлынувший по лестнице, и отдернула ногу. "Прощайте, прощайте..." - повторяла она с тем же болезненным усилием губ, с каким в двадцать втором году перечитывала надпись над булочной на Волхонке: "Цареубийцам вне очереди!" - как на пятом году революции анонсировал ее смысл находчивый нэпман, впущенный в сияющую историю через черный ход и наживавший свои скоротечные барыши.
Но поборницы свободы и равенства, что барышнями ушли из хороших семейств с падкими до них красными комиссарами, не стояли в хлебных очередях. Из пены опавших иллюзий проглянула реальность, обнаружив, что в хаосе братоубийства эти барышни выбрали победителей, влекомые не отвлеченными идеалами, но чутьем самок, не всегда осознанным, но всегда безошибочным. Достигнутые свободы осуществляли их бывшие гимназические подруги, сносившие в Торгсин уцелевшее серебро и навешавшие кладбище в Соловках, пока серебро не иссякло и кладбище не срыли.
"Но теперь и им отдалось, - думала бабуся, опасливо ступая по красному, и как же тяжело им, привыкшим брать без спросу и без очереди! Революция подвела итог миру их предков, а детям, предавшим родителей, бросила эти двадцать лет, как кость сманенной собаке. "...ибо какою мерою меряете, такой и вам отмерено будет". Мера в руке Господа, а суд его правит .человек, плодя неизбывное преступление. И бесконечное возмездие идет по людским коленам, как рябь по воде".
В ужасе покинула бабуся обреченный дом и уже никогда в него не вернулась. Стояла осень. Напротив Моссовета бил фонтан. Падали листья. Осенью, на 1938-м году от Рождества Христова, в Москве падали листья...
Пять лет спустя эта непостижимая женщина приняла свой конец под ногами обезумевшей толпы, а сын ее погиб на фронте. В своих бессловесных молитвах бабуся просила мира ее душе, но самой мысли о Василии Савельевиче бежала, как искушения. То, что этот бритоголовый убийца сгинул, что в судьбе его отозвалось собственное зверство, смущало ее очевидной справедливостью совершенного над ним людского суда - преступления, воздавшего преступнику его же мерой.
Но теперь он вернулся. Он был жив, силен и стоял тяжелыми сапогами на осколках ампул - попранием добродетели и милосердия. Высыпавшиеся из пакетиков с надписями, таблетки перепутались, лежали неразличимой грудой, и Авдейка выстраивал их походным солдатским строем.
Поймав бабусин взгляд, дед глуповато ухмыльнулся.
- Совсем как люди, Софья Сергеевна. Вытряхни из одежонки - и не разберешь, кто где. Все беленькие да горькие, а?
И рассмеялся, раскашлялся до стона.
# # #
Авдейка снял платок, почерневший от крови, и стал вылизывать порезанную руку. Дед залил порез йодом и завязал чистой тряпкой. Авдейка не плакал.
- Странный ты, - сказал дед. - Легкий какой-то, дерганый. Больно, а не ревешь. Удивляешь.
Авдейка промолчал и ушел к Болонке, у которого была копеечка. С этой копеечкой они каждое утро ходили на Беговую, где росла береза, и измеряли листочки, ожидая, когда они станут с монетку и можно будет сажать картошку. В этом году тетя Глаша разрешила Авдейке брать ее лопату, но листочки упирались и не хотели вылезать из почек.
Наконец почки взорвались зелеными клейкими монетками, и Авдейка завладел лопатой. На другой же день у него выросли чудесные волдыри, он показал их бабусе и, миновав деда, направился с лопатой к двери. Неуловимым движением дед выставил из-под стола ногу, Авдейка споткнулся, больно ударился о лопату и с грохотом свалился в угол. Сквозь злые слезы он посмотрел на ухмыляющегося деда и сказал:
- Паразит. Шел бы картошку копать.
- Крепко, - ответил дед и поднялся. - Пойдем. Авдейка этого не ждал и косился волчонком. Дед натянул гимнастерку и спросил:
- Лопату дашь?
- Нет.
- Значит, найду.
Авдейка подтянул лопату поближе и сказал:
- Мундир надевай.
- Зачем?
- Надевай, и все.
Дед ухмыльнулся и надел мундир.
- Пуговицы чистить?
- И так сойдет.
- Непривычно, - сказал дед, хлопнув по погонам. - После Сталинграда ввели. А побил я их по жизни - страсть.
- Это кого?
- Да золотопогонников. Офицеров царских так звали.
- А орденов чего у тебя нет? - спросил Авдейка.
Дед помрачнел и буркнул:
- Не заслужил.
На насыпи было пусто. Дед пошел в домоуправление, вернулся с лопатой и спросил:
- Это что за кукиш у вас там сидит?
- Там не кукиш, а домоуправ Пиводелов.
- Кукиш этот Пиводелов. Из какой, говорит, квартиры, почему без моего ведома проживаете, какие, говорит, виды на жительство? Ну, я ему показал виды на жительство, запомнит.
Дед удовлетворенно крякнул и зло, одним духом, одолел делянку. Лопата в его руках была похожа на игрушечную. Авдейка только и успел копнуть раз пять.
- Невелика землица, - сказал дед.
- Давай тети Глашину, - сказал Авдейка. - Она каждый год за нас копала.
- А! - обрадовался дед. - Это грудастая такая?
- Какая? - переспросил Авдейка. Дед смущенно крякнул, боднул головой и принялся копать.
- Ты не очень, а то мне не достанется, - попросил Авдейка.
Вскопали Глашину.
- Чью теперь? - спросил дед. Он стоял бесформенной глыбой в расстегнутом кителе, обдавая Авдейку горячим дыханием. Авдейка подумал.
- Дяди Сидора. Слепой он.
Нашли делянку Сидора. Дед начал кашлять, но докопал до конца. Сели на парапет.
- Закурить бы, - сказал дед и смачно сплюнул. - Враки это, что-де не покуришь - отвыкнешь. Нет от этого отвычки. Ты, Авдей, мал, да помни - дурное привязчиво, с малолетства хоронись. Потом тяжко отходит. Многие с того гибнут.
- Тебе из-за раны нельзя?
- Чего нельзя? - как-то испуганно спросил дед.
- Курить.
- А, курить. Да. Врач сказал, жить хочешь - бросай. Вот и бросил. Не то чтоб жить, а довоевать хочу.
- А скоро победа?
Дед задумался, помял в руке красноватую землю.
- Поди скверная землица? Сколько дает-то?
- Сам-шесть, сам-семь, - важно ответил Авдейка.
- Ишь ты, городской мальчишка, а сам-семь... Род-то наш не крестьянский. Из мастеровых вышли, копали-то, видно, редко, окопы разве. Слышал, были Авдеевы мастерами на демидовских еще заводах, чуть не при Петре. Славились. Я шкатулку одну видел серебряную, работы сказочной, фигурок с сотню - и каждая своим живет. Демидовская. Вот, думал, может, кто из наших, Авдеевых, делал по серебру, слышал, мастер был. Купил я эту шкатулочку, да... - Дед запнулся и сплюнул. - Ну, да не в ней суть. А ты себе заруби, мастерство - первое дело, им человек меряется. Мне вот обучиться не пришлось: с молодости горло драл да махал шашкой. Со скуки, бывало, резал что по дереву, так, баловство. Думал, в сыне отзовется, отце-то твоем, ан нет - книжки все читал, а что вычитал теперь не узнать. Ты вот растешь. Чем хошь занимайся, а мастером стань.