– Да не когда лукавый сопостата совет срящет, и препнет ю во тме, – запиналась она.
И Инспектор, слушая ее бессмысленное, неосознанное чтение, вспомнил, что когда-то читал о бабках, «верующих желудком», и о бабках, ставящих свечку равно и Святому Георгию, и змию.
Вы же ничего не понимаете, хотел сказать он, ибо знал все: это – из субботнего, вечернего, не в тот день читаете. Что вы вообще понимаете, хотел спросить он громко, на весь темный зал, – но деловитым ответом донеслось до него ясное, простое:
– О в море плавающих. О в немощи лежащих…, – молилась Митрофановна. – Родители наши… рцем и о себе самих.
И дальше снова ахинея: грады наши, обители сии… темнота, отсвет пламени из печурки, белые, изогнутые окорочка и темная картофельная толкушка.
– Завтра уеду, – обещал Инспектор и не уехал, а стал с утра чинить провода. Бабульки стояли под ним и его столбом в виде кружка, едва различимого в метели. А голоса их и вовсе не были слышны из-за воя снежного ветра. Починили. Выпили по капельке – от мороза. Разрумянились…
– Сегодня читают вот это, – сказал Инспектор Митрофановне. – В церквях этих ваших. И Евангелие вот от сих до сих… И Деяния, вот закладка. Сами не знают!.. Вот чего вы так?
В глазках старушек проглядывало почтение. Они подозревали, что Инспектор – кто-то вроде батюшки, ну, может не совсем, а может – и совсем. И, когда он зарычал на «ердань», согласились: да, пустой обряд, баловство ледяное. А что тогда взамен?
Инспектор молчал, бабульки вздыхали. Ответ был разным. Он думал – пустота и работа. Они… а они просто сидели в зале или на кроватях, что-то штопали и шили, иной раз и пели, да заботились о кухне.
Прошла неделя, и две, и три. Холостой и нелюдимый Инспектор знал, что его не потеряют – разве что начальство, ну и пусть. Ни снегоход, ни трактор ни разу не добрался до приюта, засыпанного теперь до крыши. Жили вместе, и было неплохо, и впервые не от чего было бежать. Жизнь была проще, чем у кошки, и она была тихой, засыпанной снегом. Лишь время от времени Инспектор взрывался на очередную старушечью глупость, перебивал, доказывал, поправлял – даже правило, которое они бормотали, разъяснил, растолковал, сдерживая отвращение перед самому непонятными, созданными словно для бездумного бормотания словами…
И по их драгоценным книгам решительно черкал ногтем – от сих до сих сегодня… Да не спеши, и так бормотня. Две книги он со мстительной, темной радостью сжег в печке: они достались бабулям от пришлых сектантов и состояли в основном из комиксов, в которых Иисус в белом хитоне улыбался, как американский президент.
А, и кстати, «ножек Буша» было еще очень много на леднике. Если учесть, что старушки собирались весной поститься, а Инспектор – жрать мясо в три горла, хватало как раз. Вообще и картошки хватало, и даже две бутылки водки оставались…
***
Беда была нежданной. С утра только все занимались своим: чего-то не поделили Ираида и Михална, закончила вышивку («Сиреневый сад») тихая серая старушка без прозвища, трещала печка, сверкал, переливался под солнцем снег, все такой же непроходимо глубокий…
– Иннокентьич, Петровна помирать собралась…
Она лежала на своей кровати, тихо плакала – очень тихо, совсем безутешно.
– Ты ж ученый человек, Иннокентьич, – еле расслышал он. – Вишь, время всякое было. Не окстили меня. Неокщенной помирать…
– Это предрассудки! – хотел выкрикнуть он – но разве можно крикнуть такое в умирающее лицо? И Инспектор молчал.
– Машину откопать, привезти батюшку, – шелестело по углам, хныкало из-под руки. – Батюшка покстит.
– Не откопать, не завести, – сказал Инспектор тяжело.
И Петровна плакала, остановившись на самом страшном в жизни пороге. И не было у нее надежды – этой ее глупой, предрассудочной, суеверной, посконной, босоногой надежды. Такая глупость, такая безнадежность…
Зло накатывало на Инспектора, зло и давнее презрение, и еще – знание. Он ведь знал, как надо.
– В крайних случаях разрешается, – сказал он отчужденно, увиливая от взгляда Петровны. – Мирянину. Вон Митрофановна окрестит вас.
– Иннокентьич, – проплакала Петровна. – Ты поксти. Самый книжный ты у нас и золотой.
– Нет, конечно нет! – взорвался он.
Плачущая тишина поглотила взрыв, как снег. И долго не было ничего, кроме нее, пока Инспектор не сказал:
– Несите воду.
"Крещается раба Божия Надежда"…
Под вечер поднялась метель. Она плыла перед глазами, меркла в голубых сумерках, водила по полю широкие поющие столбы. Инспектор был пока один – стоял на холоде, на крыльце, и глаза его застилал снег.