Опять Глеб.
Глеб пришёл в нашу школу не в седьмой, как все, а в восьмой класс. Первые дни он молчал: и когда его вызывали учителя, и когда с ним заговаривали ребята. Краснел всей своей белой кожей, мучительно морщился и молчал. Но как только о нём забывали, пристывал взглядом к каждому говорящему. Лицо его ещё больше узилось, уши ловили каждое слово, и казалось, они на глазах растут. Какое-то радостное любопытство стояло в чуть прищуренных, песочного цвета глазах.
Заговорил Глеб осторожно и… ядовито.
— Искусство вовсе не для толпы, — сказал он и, как всегда, покраснел, но было ясно: он договорит. — Для избранных, для причастных.
Сразу обернулись к нему Шура и Даша.
— Вы читали нам Цветаеву. Разве её стихи прочтёшь на площади перед толпой? А если прочтёшь, что от них останется? Это как разговор со своей душой, а с душой нельзя говорить при всех. Мне кажется, истинный художник никогда не опускается до реальности. Внутренний мир интеллектуала богаче любой действительности. Источник вдохновения по-настоящему глубокой натуры — в ней самой. Нужна только комната с мягким светом, негромкой музыкой, книгами… Человек должен рассчитывать только на себя самого. Люди не в состоянии заставить меня ни радоваться, ни страдать. Зачем же я должен прислушиваться к ним?
Я не была готова к спору — слишком привыкла к тому, что все ребята уже давно мои единомышленники, им, как и мне, нужна наша общая жизнь. Я привыкла к тому, что на уроках мы вместе ищем решение проблемы, а не спорим. Глеб пришёл не в седьмой класс, в восьмой, он не знает, как мы прожили этот год.
— Ты уверен в том, что говоришь? — спросила я тогда. — Мне кажется, именно от людей и радость, и силы творить. Может, ты не сразу поймёшь, но, прячась за свою философию, которую ты так страстно нам сейчас изложил, ты оправдываешь другую — философию равнодушия.
Поймала на себе два протестующих взгляда — Шуры и Даши: чёрный и синий. Я сама была недовольна собой — слова мои нравоучительны. Нужно как-то убедить его, но я его совсем не знала. Он стоял непоколебимый, расставив ноги, и говорил строго, убеждённо:
— Нет, не равнодушие. Подумайте сами, допустим, я кинусь к умирающему от рака, буду сидеть возле него днями и ночами! Ведь я не спасу его, правда? Но я перестану спать, а значит, и работать. А если я учёный? Что я сумею отдать миру, кроме сострадания к больному и полной беспомощности?
Смотрю на ребят и не понимаю, почему они молчат. Что же, не кинуться, не постараться помочь тяжелобольному?!
Пусть Глеб не знает, но с ними-то мы ещё в седьмом классе пожалели станционного смотрителя и Акакия Акакиевича; не могут же ребята забыть кинувшуюся в колодец смешную, нелепую мисс Гарриет Мопассана!
Пусть Глеб ещё не угадал тайны нашего участия друг в друге — но мы-то все уже понимаем: никак нельзя не помочь, никак нельзя в одиночку.
Сейчас ребята взорвутся! А в классе стояла тишина.
Костя прячет от меня глаза. Шура и Даша прячут.
Вот кто сейчас заговорит: Ирина! Она чуть не плачет.
Сильно пригнувшись к столу, так, что пушистый хвостик касается ватмана, она рисует рожицы в газете, выводит заголовки, пишет передовые, ходит за экскурсоводами Третьяковки и Пушкинского музея — выбирает для класса лучшего, заказывает экскурсии. Ирина первая несётся навещать больных. Конечно, сейчас она воскликнет: «Как же это без жалости? Как же это без людей? Нужно всем вместе!» Но Ирина, вытянув тонкую шею к Глебу, молчит.
Спрятался за кулаком, подпирающим лоб, Фёдор.
Может, Олег объяснит? Он водит нас в походы. Уж он-то знает, что поодиночке нельзя! Но Олег, щурясь, настороженно всматривается в Глеба и говорить явно не собирается.
— Человек должен надеяться только на себя, — повторяет Глеб.
Почему ребята молчат, зачёркивая прошлый год и меня?
— Именно… так, — наконец голос. Это Даша.
— Именно… так, — эхом откликается Костя и встаёт. — Я думал об этом. Больше того, — говорит он громко, заикаясь, — жалость заставит несчастного… ну, этого ракового больного, о котором упоминал Глеб, страдать ещё больше, заставит жалеть себя, Я думал об этом.
Глеб обрадовался — благодарно улыбнулся Косте.
Мне казалось, ребята понимают меня, так же, как я, ощущают чужую боль, как и я, всегда помнят о пепле Освенцима, как и я, чувствуют свою вину перед сгоревшими. Но они сидели передо мной заледеневшие. Значит, я ничего не сумела объяснить им?!
— А если тебе самому когда-нибудь станет больно? — спросила осторожно.