Я пью. Глоток за глотком. Роняю чашку. Меня снова выворачивает тем, что секунду назад выпил.
— Хорошо, хорошо, — это Димка. Он здесь, рядом. Наверное, только он и держит меня еще здесь, рядом. — Пей еще, умоляю.
Пью.
Кажется, что я обложен ватой. Нет рядом Димки, мне только показалось, что он здесь, нет никого, только вата и глухие удары сердца сквозь вспышки внутри головы и леденящий страх.
— Все, Серенький. Вставай, вставай, малыш…
Встаю. Наверное, встаю. Ничего не чувствую.
— Хорошо, молодец. Идем, едем…
Наверное, то, как я иду, смотрится очень страшно.
Я так думаю — я чувствую, что Димке страшно.
— Шеф, ну давай скорее. Умоляю, ты видишь, что секунды решают?
— Да что ж я сделаю?
— По тротуару давай!
Холодный март, немного снежит робкая еще весна. Она смущенно глядит на рослого и сильного мужчину с длинными волосами, который несет на руках в больницу нескладного худощавого подростка в летних шортиках и серым цветом лица.
...потом, дома, Димка устало и бесцветно рассказывал мне все. Как он занес меня в больницу, как дал деньги медсестре. Про капельницы рассказал, сколько это стоило. Самым главным и сложным, — говорил он, разрезая мне душу безжалостной правдой, — было убедить медсестру, что я отравился. Не так и много потребовалось для убеждения — всего-то пятьсот гривен. Итого, мои три дня обошлись в тысячу.
Сумасшедшая по тем временам сумма.
— Сережка, — сжав пальцами виски, сказал Димка. — Я ж эти деньги не рисую.
— Прости меня, пожалуйста, — я отвел взгляд.
Все-таки я изрядная сволочь.
— И что мне теперь делать? — вдруг взорвался Димка. — Ножи прятать, газ отключить, замки по ящикам развесить, решетки на окна поставить, каждый твой шаг контролировать? Слова тебе не сказать?
Я смотрел в пол.
— Я… больше никогда не буду, — прошептал в ответ, вздохнул.
Димка подошел ко мне, сел рядом. Обнял за плечи.
— Зачем? — просто спросил он.
От одиночества, Дима, — думал я, глядя на точечный след от игл капельницы на руке. От щемящего и беспросветного одиночества. Ты делаешь все, чтобы меня оттуда вытащить, но, тем не менее, я одинок. Теперь и, наверное, навсегда.
— Больше не буду, — упрямо произнес я вслух. — Никогда-никогда.
Я не врал.
Димка молча прижал меня к себе.
А я молчал и думал, - Дима, ты правда думаешь, что мне хочется вот так чудить постоянно, каждый раз потом чувствуя себя последней сволочью? Не хочется. Как потом в глаза смотреть людям, которым я жизнь отравляю? Просто хочу жить, радоваться тому, что живу.
Кто мне не дает?
Хороший вопрос.
Ты вот всегда в своих молитвах просил — избави, Боже, подай. А имел ли право на это? И так Бог нам дал все, что нам нужно, и даже с избытком, а мы постоянно — дай, подари, сделай за нас. И потому, — возможно, только возможно, — и был я у тебя такой тварью. Чтобы ты прощал, доставал меня изо всех тех волчьих ям, куда я сам себя загонял, в последний миг, когда я уже был готов упасть в пропасть, ловил меня за руку. И прощал. Снова прощал.
Ты ведь делал это, Дима. Раз за разом.
И потому имел право просить у Бога.
А я? Что я сделал такого хорошего или важного, чтобы иметь на это право? Или — что я должен сделать?
Я встал. Стряхнул с бороды и ресниц песок.
Хорошенький, мать его, день рождения.
Прочь отсюда.
Только не оглядываться.
— Серый!
Не оглядываться.
И делать вид, что это полное слез "Серый!" просто шум февральского ветра в ушах. А не плач преданного мной малыша.
Ничего не было. Мне приснилось.
— Знаешь, Серый, в чем прикол? — спросил меня Димка, в который раз съехав на санках с горы и подбежав ко мне.
Зима решила, хоть и ненадолго, побаловать нас обильно выпавшим снегом, так что мы ловили момент и предавались всяким недолгим зимним развлечениям. Я вот, пока Димка катался, сосредоточенно лепил снеговика.
И был счастлив, черт возьми.
— В чем? — я приделал среднюю часть туловища к своей монументальной скульптуре. Осмотрел, остался доволен.
— А в том, что зима и мороз, а не холодно! — радостно сообщил Димка.
Еще бы, так носиться. Я улыбнулся.
Да и мне, кстати, тоже не холодно. О чем я и сказал Димке. Он весело кивнул, побежал к подъему на горку.
— Шапку, блин, надень, чудовище! — крикнул я, понимая, что без толку. Все равно ведь не наденет.
Я вздохнул, и принялся за голову для своего памятника зиме, пусть и недолговечного, но как будто открывшего тоннель во времени, и из этого тоннеля ощутимо и приятно веяло детством. Вот в чем дело, Димка. В том, что хоть и мороз, и зима, но открыт тоннель в детство. А из детства не может веять холодом.