Позднейшее развитие христианства шло однако иным путем. Идеал деятельной любви все более и более оттеснялся на второй план и заменялся мистической созерцательностью и отвлеченным догматизмом. Уже Августин своим учением о предопределении предварил суровое учение Кальвина. Основатель новейшего пессимизма, Шопенгауер, с особенным уважением говорит поэтому об Августине, порицая Пелагия, защитника учения о свободной воле. Принятие учения Августина вполне гармонировало с железной дисциплиной, которая стала орудием самосохранения западной церкви. Свобода воли плохо мирилась с церковным авторитетом. Этот последний впрочем предупредил и пессимистические толкования, при иных условиях весьма легко сочетающиеся с учением о немногих избранных. Церковная власть папы, игравшая роль самого Провидения, не допускала мысли о том, чтобы мир, в котором „избранным“ жилось очень удобно, был наихудшим из миров.
Но как только движение, известное под именем реформации, разрушило уже раньше ослабевшие цепи папского авторитета, самодовольству католицизма был положен конец. Учение о предопределении, усвоенное представителями крайних реформационных течений, приобрело при этом в высшей степени мрачный оттенок.
В противоположность суровым религиозным течениям XVI века, новая философия все более и более склонялась на сторону оптимизма. Блестящие победы человеческого разума в XVII и особенно в XVIII веке, сравнительное спокойствие после ужасов тридцатилетней войны, брожение идей, приведших к мечтам о пересоздании общества на новых началах — все это в ХVIII веке содействовало преобладанию оптимистических миросозерцании, нашедших самого яркого выразителя в лице Лейбница. Этот философ имел смелость провозгласить, что наш мир должен быть признан наилучшим из всех возможных миров.
Лейбниц был, впрочем, не одинок. Другие шли еще дальше. Гартли уверял, напр., что человек всегда бесконечно счастлив и что человечество неудержимо стремится к райскому состоянию, а Теккер вычислил, что на каждые двадцать два года жизни приходится лишь одна минута страдания. Даже такой осторожный и трезвый мыслитель, как Адам Смит, принимал за аксиому, что удовольствия преобладают над страданиями. Лишь великий скептик Юм и всегда саркастически улыбающийся Вольтер остались в стороне от этих увлечений. Вольтер жестоко осмеял оптимистов вообще и Лейбница в особенности, заставив Панглоса доказывать, что человек, которому выбили зубы, должен считать себя очень счастливым: действительно, ведь могло бы случиться, что у такого человека впоследствии явилась бы зубная боль, а это страдание гораздо мучительнее той боли, какую испытывает человек, потерявший зуб от удара кулаком.
Основатель новейшей философии, Кант, не может считаться ни пессимистом, ни, еще менее того, оптимистом. Точнее, мысли Канта о ценности жизни последовательно развивались. От крайнего оптимизма он перешел к умеренному пессимизму. Первоначально он совершенно разделял взгляды Лейбница. Но когда влияние Юма освободило Канта от догматического сна, он стал относиться все более скептически к совпадению личного счастия с целью мирового порядка, и, в конце концов, стал усматривать в самой целесообразности лишь прием нашего мышления. В „Критике Практического Разума“ уже нет и следа оптимизма. Мораль Канта имеет суровый, ригористический характер; в основе ее лежит не человеческое счастие, а долг и повелительный голос разума. Наконец, в своем сочинении: „Опровержение всякой Теодицеи“, Кант уже прямо выступает против учения Лейбница и показывает несостоятельность всей философской основы оптимизма. Утверждению Лейбница, что страдание имеет лишь отрицательный характер, Кант противопоставляет непосредственное свидетельство опыта, а на слащавые уверения оптимистов относительно блаженства человеческой жизни отвечает указанием на то, что редкий человек, проживший достаточно долго, согласился бы вновь пережить не только ту же самую жизнь, но и всякую иную1.
Если Кант, во всяком случае, был ближе к пессимизму, чем к оптимизму, то, с другой стороны, учение Гегеля подало повод к крайним оптимистическим толкованиям, хотя и не неизбежно вытекающим из его учения. Как известно, Гегель провозгласил знаменитую формулу, по которой все действительное оказалось разумным. К чему могло привести одностороннее истолкование этой формулы, показывает пример Белинского, который, в эпоху увлечения разумною действительностью, дошел до примирения с тем, что и прежде и впоследствии считал величайшим злом русской жизни. Мы знаем теперь, что Гегель вовсе не хотел сказать, будто всякая действительность разумна. Наоборот, он признавал разумною лишь действительность, созданную разумом. Но, к сожалению, у самого Гегеля разум создавал иногда странные вещи. Так, напр., разумным оказался прусский патриархально-чиновничий и казарменный режим.
1
Замечу, что Сэлли, автор известной книги о пессимизме, неверно понял эту мысль Канта, а потому и возражал, что нежелание вновь пережить ту же жизнь еще ничего не доказывает.