Читай все политические памфлеты, принимай участие во всех выборах, исправно молись в церквах по воскресеньям — все бесполезно, ибо с каждым днем становится все хуже, каждый день ты все больше превращаешься в злодея, каждый день твою военную форму проклинают на улицах все большего числа городов, на всех основных языках. Глаза его сами закрылись…
— Хоукинс!
Он вздрогнул, выпрямился: перед ним стоял лейтенант Мэдокс.
— Черт бы тебя побрал, Хоукинс! — кричал ему Мэдокс. — Когда ты научишься стоять в строю со своими открытыми идиотскими глазами?! Ну-ка, иди сюда!
— Слушаюсь, сэр! — Сжав покрепче дубинку, он подошел к двум матросам, которые приставляли трап к борту причалившего судна.
На нем, принайтованном канатами к пирсу, уже никто не пел — на палубе стояла гробовая тишина.
— Рассредоточиться! Рассредоточиться! — орал Мэдокс подчиненным. — Никто не должен спрыгнуть на пристань! Все спускаются по трапу!
Все чувствовали ужасную, тошнотворную вонь. Молча взирали евреи сверху на лейтенанта и его людей, — во взглядах чувствовалась глубокая, холодная ненависть. Вдруг через громкоговоритель раздался спокойный, приятный голос — по крайней мере, полковник береговой охраны, никак не меньше:
— Леди и джентльмены! Призываю вас соблюдать образцовый порядок! Прошу спускаться по двое по трапу, идти направо, к судну, стоящему на якоре за вашей шхуной. Вы отправляетесь на остров Кипр, где о вас в дальнейшем позаботятся в лагерях британской армии. Если среди вас есть больные — то им будет оказана медицинская помощь. К вам будут относиться с должным вниманием. А теперь прошу вас — покиньте вашу шхуну!
В громкоговорителе раздался щелчок, голос замолчал. Ни один человек на борту не пошевелился.
— Ладно, — сказал Мэдокс, — поднимаемся!
С нарочитой медлительностью солдаты взвода стали подниматься по трапу на борт шхуны. Хоукинс шел сразу за капитаном, рядом шагал Хоган. На последней ступеньке трапа Хоукинс на мгновение остановился, обвел взглядом палубу. Мерцание глаз — потемневших, злых, уставившихся в упор на незваных гостей; смешение изможденных лиц — на них наложили свой отпечаток горе и отчаяние; покачивание толпы людей в изорванных одеждах — такое тряпье можно было снять лишь с трупов на разрытых кладбищах.
На мгновение у него закружилась голова, его зашатало, — Боже, он уже видел это раньше… Вспомнил когда: Бельзен, нацистский концлагерь… Куда ни повернешься, повсюду этот Бельзен. Там, в Бельзене, стояла такая же вонь; те же глаза, те же изорванные одежды; надолго запомнился ему один старик (как выяснилось позже, ему было около тридцати). Отворилась дверь одного из бараков, и он медленно вышел, протянув перед собой руки, — не руки, а, скорее, клешни с когтями; голова, похожая на обнаженный череп, дергалась. Но самое страшное в его облике — улыбка, что Хоукинс осознал позже: этот несчастный пытался улыбнуться ему в знак приветствия, — Боже, какая у него получилась улыбка — жуткая, угрожающая…
Подойдя к нему, Хоукинсу, он упал на землю, и когда Хоукинс нагнулся над ним, то понял, что заключенный умер. Но здесь, на судне, к нему никто не протягивает рук и ни у кого на лице нет такого выражения, которое позже вспомнишь как попытку улыбнуться. У противоположного борта сгрудились женщины, перед трапом — группа молодых людей; Хоукинс понял — драка все же будет. Вдруг его поразила безумная мысль: среди них наверняка есть такие, кто видел его в Бельзене, готов побиться об заклад! Что они подумают о нем?..
— Ну-ка, иди сюда! — заорал как сумасшедший Мэдокс. — Иди сюда, кому сказано!
Медленно, с каким-то сонливым повиновением, Хоукинс выбрался в первый ряд взвода. «Нет, я не стану их бить! — решил он, когда шел в этой вонючей, какой-то нереальной тишине. — Не стану избивать их, что бы ни произошло!» Тут Хоган, замахнувшись дубинкой, опустил ее с резким, ужасным хрустом на чье-то плечо. Вопли, крики отражались диким, звериным эхом, как под громадным сводом, где-то у него над головой; врезались в него чьи-то тела, кровь, теплая, вязкая, на его лице; путаница молотящих направо и налево рук; темное поблескивание вздымающихся и падающих дубинок на фоне желтого неба; неясная фигура с воплем выбрасывается за борт…
Хоукинс старался прикрыть голову, чтобы его, беспомощного, не прикончили в толпе, но десятки рук выхватывали у него дубинку; причиняли острую боль удары по лицу, и ему приходилось неистово размахивать руками, чтобы не отняли у него это его оружие — дубинку. Вдруг он почувствовал, как пара рук схватила его за горло… Впился взором в смуглое, искаженное дикой гримасой лицо, в эти безжалостные, обезумевшие глаза, всего в каких-то шести дюймах от него, — сильные, цепкие пальцы все сильнее сдавливали ему горло… Как ни старался Хоукинс вырваться, все напрасно — от этих мощных рук не найти спасения. «Боже, — кровь стучала у него в голове, — да он меня задушит!.. Нет, не надо! — хотелось ему сказать этому человеку. — Ты же не понимаешь! Я ведь ничего не делаю! Я сам был в Бельзене — среди заключенных…»