Выбрать главу

Но тетки с племянником так никогда и не встретились.

Когда в 1936 году Айрин написала, что Рейнольд приезжает на три месяца в Америку, в престижную командировку от газеты (добавив, что он не сможет взять с собой мальчиков — пусть спокойно продолжают учебу), Пегги сменила интерьер в комнате для гостей в своем доме — наклеила новые обои, с крупными, в полном цвету, розами, и постелила новый ковер, с голубым ворсом. Научила Бада говорить по-немецки: «Доброе утро, тетя Айрин и дядя Рейнольд», и еще одну фразу: «Как поживают там мои тетушки? Надеюсь, что хорошо». Баду уже исполнилось двенадцать, и он страшно гордился своими лингвистическими успехами и даже самостоятельно научился произносить по-немецки «до свиданья» и «моему папе очень нравится мюнхенское пиво».

Эмили даже сейчас, в этом промозглом тумане, улыбнулась, вспоминая смешного Бада, в потертом старом свитере и грубых, белых, длинных парусиновых брюках, — как он стоял, широко улыбаясь, посередине комнаты и медленно, отчетливо произносил по-немецки фразу о том, как его папе нравится мюнхенское пиво.

А вот тот день, когда они приехали, вспоминала с трудом. Тридцать шестой год давно миновал, и сколько с тех пор произошло разных событий! Очень красивый немецкий белый пароход, — кажется, он назывался «Европа», с высокой, парящей в воздухе палубой, нависавшей будто прямо над улицей, — остановился у пристани Нозерн-ривер. Играл оркестр, — интересно, что он играл тогда, в тридцать шестом? Какую-то немецкую песню, но она ее не запомнила, хотя потом ей не раз приходилось слышать бравурные немецкие песни в «Новостях дня», рассказывающих о шумных парадах германской армии. Порывы ледяного ветра доносились до них с забитой ледяными глыбами реки. Бад, в только что купленном для него новом голубом пальто, правда, уже коротком ему в рукавах, пораженный величавым пароходом, шаркал ногами по пристани. Лоуренс держал Пегги за руку, улыбался им в ответ, его бледность говорила о том, что у него пошаливает здоровье. Пегги, с серьезным лицом, с сияющими глазами, пристально вглядывалась в трап, пытаясь поскорее узнать сестру. Вот идет высокая, эффектная дама, в меховом манто, с ярким, красивым, знакомым лицом… Эмили тогда подумала: «Эта женщина, должно быть, очень богата…» Потом до нее вдруг дошло: «Да это же моя дочь, Айрин!» Но все еще не уверенная в своей правоте, машинально стала рыться в сумочке, отыскивая очки. Рядом с красавицей шел низенький, плотный, начинающий заметно толстеть мужчина; когда он снял свою шляпу, Эмили поняла — да ведь это Рейнольд, только уже сильно облысевший…

В памяти ее словно открылись шлюзы, хотя она уже достигла семидесятилетнего рубежа… При встрече, конечно, много суеты, волнений, все по очереди целовались, все говорили одновременно, перебивая друг друга, громко смеясь. Но подробности все же ускользали от нее: как все на самом деле происходило, что говорила Пегги Рейнольду и какой у нее при этом был вид, заметила ли она на ее лице в ту минуту признаки давно пережитой боли и сожаления, — нет, этого ей не вспомнить… Отчетливо сохранилась в памяти только вечеринка.

В сущности, это не вечеринка, а настоящий званый ужин, — по крайней мере, так задумали Пегги и Лоуренс. Проходил он в полуподвальной столовой их дома, окна выходили на небольшой садик. Эмили сказали, что Рейнольд в последнее время процветает в Германии, его там очень ценят и он даже переехал в Берлин; к тому же у них с Айрин есть еще просторный загородный дом, где сейчас живут их сыновья. И она, Эмили, так гордилась этим радушным лысым толстячком! За обеденным столом он весь сиял, как новый пятак, был приятен и любезен с гостями, к каждому проявлял подчеркнутое уважение. Костюм у него, как и прежде, был старомодным. Сидел он рядом с друзьями Пегги и Лоуренса.

Вдруг на фоне мерной, гудящей беседы раздался резкий возглас Айрин:

— Гитлер? Конечно, я ему верю!

В столовой сразу стало тихо, а мистер Розен, партнер Лоуренса, осторожно положил свою вилку на тарелку, как будто вилка стала для него неподъемной ношей, а тарелка — чем-то неимоверно хрупким. А Айрин продолжала:

— По-моему, мистер Рузвельт проявляет большую наглость, когда позволяет себе плохо говорить о Германии и громогласно оплакивать то, что там сейчас происходит. Как бы вы отреагировали, если бы Гитлер произносил речи, критикующие внутренние дела Америки?