Любава стелет постель: себе на голбце, матери — на кровати.
Л ю б а в а. Ложись, мама. Небось отвыкла от домашней постели?
М а т р е н а. Маленько с богом поговорю. (Становится перед иконой Троеручицы.)
Л ю б а в а. С войны не молилась. Что вдруг к богу потянуло? Нету его, мама. Все это выдумки.
М а т р е н а. А может, и есть, Любушка! Может, он властен над людьми. Или уж помер навсегда в человеке и впредь не воскреснет?
Л ю б а в а. А хоть и так, какая в нем польза? Мы много теряли, мама. Потерять то, чего никогда не было, не жалко.
М а т р е н а. Помолюсь. Меня не убудет. (Молится, но очень неловко. Огрубевшие пальцы никак не складываются в крест.)
Любава ложится.
(Отговорив путаную свою молитву, замирает. Пальцы прижаты у лба. Медленно поднимается с колен.) Спишь?
Любава не отзывается.
На цыпочках крадется к ее постели, благословляет и останавливается подле портретов мужа и сыновей. Свет выхватывает теперь только лица: уплаканное Любавино, скорбное — матери и лица на снимках.
Из черной тарелки радио — жирное меццо: «У любви, как у пташки, крылья…» Радио вдруг захлебнулось, захрипело. Матрена выключила его.
На улице всхлипнул баян, слышится песня. Голос Ивана: «Гуси-лебеди летели и кричали…»
М а т р е н а (подойдя к окну). Дурашка ты! Чего гоняешься за ней? Ведь ей родить скоро… (Выключает свет.)
На ферме.
Л ю б а в а моет после дойки руки. Тут же М и т я.
М и т я. Бабы сопляков своих так не обихаживают, как ты коровенок. Да хоть бы коровы-то путные, а то все ребра на виду.
Л ю б а в а. Когда-то и они были путными. А если руки приложить — будут еще.
М и т я. Фан-та-зии! Но вообще-то старайся. Хозяйка из тебя необходимо дельная выйдет.
Л ю б а в а. Шел бы ты в конюховку, картежники тебя заждались.
М и т я. Двину. Я везде поспевать должен: народ веселю. Где я, туда все сбегаются. Слышь, Любава, а что, если мне в артисты податься? Им, говорят, большие тыщи платят?
Л ю б а в а (оглядев его). Забракуют тебя.
М и т я. Рылом, что ли, не вышел?
Л ю б а в а. Рыло тут ни при чем. Артисты тоже некрасивые бывают. Вся загвоздка в шапке. Увидят — враз забракуют.
М и т я. В шапке, значит? Ну, шапку можно и сменить. Правда, ум в ней большой заложен. Сам-то я придурок. А шапка умная. Она все решения за меня принимает.
Л ю б а в а. То ли ты напускаешь на себя, то ли в самом деле немножко… того?
М и т я. Любопытно? Что ж, займись моим инте… ин-тел… интерьером.
Л ю б а в а. Мудреный ты человек. Иной раз такое загнешь — диву даешься.
М и т я. Во всей этой диалектике бабы виноваты. Сама посуди: ребятенок еще во чреве, а уж ему вся женская вздорность с кровью передается. Мужики тут непричинные. Они вроде поливальщиков. Ежели куролесим порой, ежели на дыбки становимся — бабью породу вини во всем в этом.
Л ю б а в а. Говоришь ты много… И часто глупости говоришь.
М и т я. От скуки, Любава. Атмосфера вокруг такая скучная. Мне бы на войну, хоть паршивенькую. Там бы я себя показал! Ведь я первостатейный стрелок! Белке в глаз попадаю.
Л ю б а в а. Болтун ты первостатейный! Болтаешь чепуху, а в глазах — тоска желтая.
М и т я (благодарно). Пожалела?.. Ну… не забуду. Сонька-то бросила меня. Как сыч живу, щели на потолке считаю… (Уходит.)
Г а л и н а пришла. Она уплакана.
Л ю б а в а. Ты чего, Галя? Что случилось?
Г а л и н а. Опять загуля-ял… неделю не просыхает.
Л ю б а в а. Это пройдет, пройде-ет! Он у тебя добрый, честный. И любит. Сама слыхала, как он говорил: я-де во всем белом свете одну-единственную женщину уважаю.
Г а л и н а (перестав всхлипывать). Уважает, а сам ударил вечор.
Л ю б а в а. Спьяна, что ли? Поди, пьяного пилила?
Г а л и н а. Был грех. По косточкам все достоинства разобрала.
Л ю б а в а. Пьяного-то какой прок воспитывать? Ты трезвого жучь.
Г а л и н а. Он ни трезвый, ни пьяный не понимает. Одно на уме.