Уникальность Михалкова в том, что все недостатки его картины (в первую очередь - недостаток вкуса) волшебным образом работают на единую концепцию национального автопортрета. Взяв на себя ярмо с гремушками, вериги и крест-кладенец выразителя национальной ментальности, он чудесным образом оберегся от обвинений в натуге, сусальности, нарциссическом любовании собственным европеизмом и собственным неандертальством, густо перемешанными в веках. Я русский, это многое объясняет. Отвали, селянка.
Неумышленный подтекст читается уже в месте действия. Жюри из-за ремонта нарсуда сходится в школьном спортзале, где то и дело отключают электричество и приходится свечки жечь. Еще раз и по-русски: 12 разной степени развития первобытных людей собираются у открытого огня играть в цивилизацию. Только так можно квалифицировать суд присяжных в стране, где общественность бьется за смертную казнь с отнюдь не травоядной юстицией, а в сладких снах видит высшей мерой публичное четвертование.
У Люмета подсудимый (как, впрочем, и потерпевший) были пуэрториканцами. Таким образом, подразумевалось предельное, с оттенком брезгливости, равнодушие белых протестантов 1957-го года к судьбе обвиняемого: слушали, постановили, разошлись. Это же равнодушие при детальном рассмотрении стало залогом объективности. Судили не чурку, «от которых все зло». Судили не представителя ущемленных нацменьшинств, перед которыми все в долгу. Судили американского гражданина нетитульного происхождения, обвиняемого по подрасстрельной статье. Каждый из искренне голосующих и при этом искренне верующих людей летним днем 57-го года решал, жить человеку или не жить.
Что Михалков в видах на евроовации сделает подсудимого чеченцем - это было к бабке не ходи. От искомого равнодушия не оставалось и следа. Половина русских готова сунуть любого чеченца в газовую камеру именно за упомянутое «нетитульное происхождение». Образованная осьмушка русских за то же самое готова любого чеченца носить на руках. Будь парень таджиком - сразу возник бы подспудный интерес: и подозрительность к неруси, и неудобняк являть свой расизм вслух, и подразумеваемое высокомерие, и торопливость занятых людей, принужденных решать исход копеечной свары в этническом квартале. Чеченская принадлежность отворила канализационные шлюзы. Там, где у Люмета из гниловатых присяжных соратники выдавливали наружу расистскую откровенность - у Михалкова ее приходилось сгонять в сток дворницкой лопатой.
Люмет не педалировал апостольские коннотации, ибо они очевидным образом подразумевались пару столетий назад при определении численного состава суда присяжных. Михалков без обиняков назвал фильм блоковским «12». В белом венчике из роз впереди чеченский вопрос.
Люметовское слушание длилось полтора часа с копейками. Михалков раскатал суд на 145 минут за счет истошных сказов о том, как у меня корова сдохла, а кум в лохотрон проигрался, а папа умер молодым в чужой семье с приблудными детьми, а виноват во всем чечен. Русский человек совершенно не умеет слушать - поэтому лопается от потребности рассказать всем о себе. Потому так надсадны все его рассказы о детстве, родне и службе в армии, что его соотечественникам наплевать на чужие детство, родню и службу в армии: свои есть. Любое скопление людей рассматривается русским человеком как лучший повод для яростных автобиографических монологов - на этом стоял и стоять будет кинематограф Киры Муратовой.
Это половодье косноязычия в равной степени создает и губит михалковский фильм. Ибо выходит, что русский народ, любовно воссозданный автором по крупичкам архетипических образов, ЧУДОВИЩНО НЕИНТЕРЕСЕН. Многословен. Плосок. Дремуч. Слушать его откровения про Клаву-шалаву и ревматоидный артрит под силу одному священнику - психотерапевту дофрейдовской формации. Сюжет, построенный не на разоблачении липовых доказательств, а на разноголосице персональных истерик, рассыпается в мелкую, иногда блестящую крошку. Михалкову приходится связывать его, возбуждая гаснущий интерес публики всем арсеналом доступных, часто нижепоясных приемчиков.
Здраво рассудив, что 12 больших артистов с дюжиной блестящих монологов разорвут сюжет на 12 кульминаций, он дал актерскую волю троим: Сергею Гармашу (таксист-живоглот), Михаилу Ефремову (юморист-мизантроп) и Алексею Горбунову (ушлый директор кладбища). Трое - Роман Мадянов, Виктор Вержбицкий и сам Михалков - на экране особо не отсвечивают. Остальным шестерым поставлена задача гаерничать в самом низкопробном ярмарочном стиле: начитанный зритель дореформенного Михалкова иссяк, и он крутенькими мерами осваивает территорию плебса (как, впрочем, и вся отставная интеллигенция страны; это русский офицер бывшим не бывает, а русский интеллигент - запросто). Гафт играет чучело еврея (картавость, шевелюра дыбом, одесский прискок и ромб высшего образования), Газаров - чучело грузина (танец с саблями и «вай-вай-трамвай»), Маковецкий - интеллигента (резонерство, суета и накладная лысина), Петренко - работяги (одышка, мычание, капельки в ухо и вечное сомнение, кто хуже - менты или урки), Арцыбашев - законника (гундосое дотошество, апелляции к букве УК и прическа «Джузеппе - Сизый Нос»), Стоянов - телепродюсера (застенчивая сдобность голубого воришки, опереточная переживательность и постоянное хлопотанье губами). В последнем случае стрелки явно направлены на Дмитрия Лесневского, и многократно озвученные подозрения в личных счетах не убеждают нисколько: просто ловкий Михалков приглашает новую целевую аудиторию поржать над генеральным продюсером, у которого маменька генеральный директор. Пафос уже битого и крайне популярного в провинции фильма «Глянец»: «едет доктор на свинье с докторенком на спине». Примеряя тогу защитника нацменьшинств, Михалков сообща с обожаемым им народом откровенно куражится над слабыми - инородцами, штафирками и безвредными работягами.