Ощутили бы мы, что летящие и горящие наши разъятые органы, будучи более не связаны целостно, отделены друг от друга миллиардами верст; но вяжет сознание наше то кричащее безобразие – в одновременной бесцельности; и пока в разреженном до пустоты позвоночнике слышим мы кипение сатурновых масс, в мозг въедаются яростно звезды созвездий; в центре ж кипящего сердца слышим мы бестолковые, больные толчки, – такого огромного сердца, что солнечные потоки огня, разлетаясь от солнца, не достигли бы поверхности сердца, если б вдвинулось солнце в этот огненный, бестолково бьющийся центр.
Нарушения пространства – собственного и окружающего, несовпадение с самим собой – лейтмотив этих псевдогаллюцинаций. На Аблеухова-младшего временами нападает «одно странное, очень странное, чрезвычайно странное состояние: будто все, что было за дверью, было не тем, а иным» (например, можно распахнуть дверь и угодить «в пустую, космическую безмерность»). В ирреальном пространстве Петербурга псевдогаллюцинации культивируются и живут своей жизнью. Замечательно, что Аблеухов-старший, «чтобы сну непокорную жизнь в своей голове успокоить», перед сном просматривает книгу по геометрии, созерцая «блаженнейшие очертания» параллелепипедов, параллелограммов, конусов, кубов и пирамид. (NB. Эта книга у Белого названа курсом планиметрии, но к планиметрии здесь относятся только параллелограммы: характерная ошибка для мерцающего, непостоянного пространства «Петербурга». Едва ли эта ошибка, замеченная еще Пястом, случайна: отец Белого, чьи черты есть в Аблеухове-старшем, был известным математиком и мечтал о такой же карьере для сына.) Казалось бы, геометричен и сам Петербург – но в романе его топография недостоверна и места действия располагаются так, как угодно «мозговой игре» автора.
Если бред Николая Аполлоновича характеризуется сочетанием «Пепп Пеппович Пепп», то Дудкина преследует другое сочетание звуков: «енфраншиш» – «бессмысленнейшее слово, будто бы каббалистическое, а на самом деле черт знает каковское». «Черт знает» – неслучайная проговорка. Когда Дудкин начнет сходить с ума, «енфраншиш» материализуется перед ним в лице персидского певца по фамилии Шишнарфнэ (он же Шишнарфиев). Этот Шишнарфнэ – галлюцинация Дудкина, очень схожая с чертом из «Братьев Карамазовых», который является Ивану и издевается над его теориями. «Петербург имеет не три измеренья – четыре; четвертое – подчинено неизвестности и на картах не отмечено вовсе, разве что точкою, ибо точка есть место касания плоскости этого бытия к шаровой поверхности громадного астрального космоса…» – этот эзотерико-математический бред напоминает рассказы карамазовского Черта о квадриллионе километров, которые осужденный грешник должен пройти, чтобы достичь рая. Белый указывает на еще один источник дудкинского бреда – «Портрет» Гоголя: «Неуловимому слышится: “Я гублю без возврата”; в него влез персиянин, Шишнарфиев… а в душу Чарткова влез перс, или грек, выскочивший из портрета, чтобы губить без возврата»{34}. То, что Шишнарфнэ – перс, – еще одна манифестация «восточной угрозы».
Помимо отчетливого «шиша» (кстати сказать, древнего оберега от демонических сил), в слове «енфраншиш» слышится нечто французское. В мыслях Софьи Лихутиной тоже мелькает навязчивое французское слово «помпадур» – правда, она быстро его присваивает и воображает, что мадам Помпадур – это она сама. Возможно, французский язык выбран Белым как проводник в бредовую потусторонность: ведь и Дудкин перед впадением в безумие слышит французскую речь в доме у любовницы Липпанченко. Но еще вероятнее, что оба слова – а заодно и слово «Гельсингфорс», которое тоже «твердилось без всякого смысла» Дудкину, – встраиваются в анапест ритмической прозы Белого, служат маркерами ирреальной стихии «Петербурга».
Памятник Петру I работы Этьена Фальконе, воспетый Пушкиным, – символ, глубоко волновавший Белого. Уже в его статье «Иван Александрович Хлестаков» (1907) появляется Медный всадник: он олицетворяет саму Россию, хочет взлететь, но ему не дают этого сделать разнообразные «тени». В «Петербурге» то же: «Ты, Россия, как конь! В темноту, в пустоту занеслись два передних копыта; и крепко внедрились в гранитную почву – два задних». Далее Белый набрасывает несколько сценариев: конь-Россия может отделиться от камня и повиснуть в воздухе; может ринуться в туман и «пропасть в облаках»; может застыть в раздумье; может, «испугавшись прыжка», вновь опустить копыта. Эпиграф из «Медного всадника» стоит перед первой главой романа, как бы задавая ему тон.