Выбрать главу

Феликс, вернувшись за стол, осторожно макнул металлическое перо в чернила.

«Дорогая моя Альдона! Твое письмо я получил еще месяц тому назад – большое тебе спасибо за него. Хотя я и не писал так долго, но часто думал о тебе. Не по забывчивости я не писал тебе. Здесь ведь память о тех, кого любишь, особенно жива, она бежит к ним, и вновь оживают эти давние-давние годы, когда мы были вместе; сколько улыбок, любви окружало нашу юность и детство…

Дзержинский на минуту прервался, предаваясь приятным воспоминаниям далёкого прошлого.

…Пользуюсь случаем просить тебя посылать регулярно по нескольку рублей Вареневу Ивану Алексеевичу, который находится здесь с 16 марта 1912 года. У него не было и нет сейчас ни гроша. Он все время голодает, бывшие при нём во время ареста деньги конфискованы. Родных у него совершенно нет. Он писал в Галицию некоторым знакомым, но ответа не получил…

Отдав товарищеский долг, Феликс вернулся к личному:

…Сам я мучаюсь сегодня, как отец, и думаю о будущем моего Ясика, чтобы он вырос не только физически здоровым, но, чтобы и душу имел богатую и здоровую. Он в Кракове у своей матери, а я здесь. Я просил Зосю, чтобы она прислала тебе его фотографию. Она пишет мне о нем так много, что я как бы вижу его и нахожусь вместе с ним. Он счастливо перенес ужасную скарлатину, по-видимому, организм у него очень здоровый. Мать пишет, что он такой милый, что стал любимцем моих друзей…

Несгибаемый революционер украдкой смахнул слезу: хорошо, когда есть сын, который продолжит род. Когда есть ради кого жить и бороться…

…О себе мне нечего много писать. Сижу в тюрьме, как уже столько раз сидел; вот уж 13-й месяц пошел. Время бежит быстро. Неделю тому назад ко мне в камеру посадили товарища, и теперь мне лучше. Заключение скверно отразилось на моей памяти и работоспособности… Время провожу за чтением. Прогулка ежедневно 20 минут. Камера довольно большая, и воздуха у меня достаточно. Питаюсь хорошо, и вообще мне всего хватает. Суд состоится не скоро, и на этот раз придется сидеть дольше. Перспектива не веселая, но я обладаю счастливой способностью ничего не воспринимать в трагическом свете и не хочу считать себя неспособным перенести те трудности и страдания, какие вынуждено переносить столько людей. Я умею соединить в своей душе ту внешнюю необходимость, которая меня сюда привела, с моей свободной волей. О свидании со мной и не думай даже. В таких условиях и после стольких лет разлуки наше свидание было бы лишь мукой и для тебя, и для меня. Вообще я прошу тебя лишь присылать мне письма – всем остальным я обеспечен. Крепко целую и обнимаю тебя и ребят.

Твой брат Феликс»

Закончив Дзержинский тихо постучал в дверь. Насупленный вахмистр Тимохин молча забрал письмо, заодно сообщив, что скоро заключённому предстоит встреча со следователем.

Следователь Васильев, моложаво выглядевший для своих тридцати лет, с любопытством смотрел на внимательно читавшего газетные вырезки заключённого Дзержинского.

- Так, что вы на это скажете, Феликс Эдмундович? Не кажется ли вам, что ваша революция вылепит из вас в будущем настоящего монстра?

- Бред, враньё и провокация! Неужели, вы и в правду поверили в вымыслы какого-то сумасшедшего провидца? – Дзержинский, достав платок, вытер выступившие на висках капельки пота.

- Ну, признаюсь, поверить в такое трудно, но написано убедительно. Столько мелких подробностей… Не представляю, как можно такое выдумать…

- Чрезвычайная Комиссия – ЧК! Со мной во главе… Карающий меч революции…

- А что? Если подобное случится – это будет правильное, верное решение! Что посеешь, то и пожнёшь! Кто-то же должен ответить за многовековые народные муки! Кто не с нами, тот против нас!

Сжав кулаки, Феликс положил руки на стол. Глядя прямо в глаза ошарашенному таким напором Васильеву, он начал говорить. Его глухой голос отдавал монотонностью, что нисколько не умаляло содержимого разговора…

Спустя два часа, следователь, смоля одну папиросу за другой, вспоминал моменты, наиболее всего запомнившиеся ему из речи заключённого.

« …Вы слышали, должно быть, что в 1907 году, в Фортах ужасно издевались над заключенными. Всякий раз, когда попадался до мерзости гадкий караул, заключенные переживали настоящие пытки. В числе других издевательств был отказ в течение целых часов вести в уборную. Люди ужасно мучились. Один из заключенных не мог вытерпеть, и когда он захотел вынести испражнения, заметивший это офицер начал его ругать, приказывал ему съесть то, что он выносил, бил его по лицу. Тогда тоже все молчали, ограничившись тем, что не позволили ему выйти из камеры одному и вышли с ним вместе, чтобы не дать его бить. Когда я возмущался, очевидец в ответ спросил: „А что было делать? Если мы сказали бы хоть одно слово, нас бы всех убили, выдавая это за бунт“.