Впрочем, на здешних англичан не было совершенно никаких посягательств и даже ограничений. Прежний посол, милорд Дуглас 2, находящийся в Москве и превосходно себя там чувствующий, писал, как говорят, Его Императорскому Величеству, прося дозволения остаться там. Его свыше всякой меры донимали в английских- газетах за кое-какие совершенные им смехотворные глупости. Главная же его вина в том, что он слишком хорошо говорит по-французски и по-итальянски, привык к нашему солнцу, нашим дамам и нашим обычаям; английского в нем осталось разве что имя. Он безумно влюбился в богатую красавицу графиню Потоцкую3, знаменитую своими любовниками и мужьями, последний из которых оставил ее вдовой. Она родилась греческой невольницей, но благодаря красоте достигла всего. Говорят, что ни один мужчина не способен сохранить в ее присутствии здравый рассудок. Я узнал ее пятидесяти лет, однако не поручился бы за безопасность рядом с нею и двадцатилетнего юноши. Дуглас хочет жениться на ней, но она не согласна, гадалка предсказала, что ей суждено умереть императрицей. — Как вам нравится подобная рассудительность с обеих сторон! <. .)
1 Необычайный человек — имеется в виду Наполеон I.
2 Дуглас, Александр Гамильтон (1767—1852)—маркиз Клайсдейл. Английский дипломат. Посол в С.-Петербурге (январь — июль 1807).
3 Потоцкая София Константиновна — графиня. Урожденная Глявоне. Жена графа Феликса Потоцкого. В первом браке Витт. Любовница князя Г А. Потемкина. По ее имени назван знаменитый декоративный парк в имении Потоцких под Уманью («Софиевка»).
71. КАВАЛЕРУ де РОССИ
# (ЯНВАРЬ 1808 г.)
Г-н Кавалер,
Позавчера получил я через г-на Бустори 1 пакет ваш, содержащий нумера 35, 36 или 37 и конфиденциальное письмо от 2-го прошлого ноября. Что я могу ответить вам? Более чем справедливо, что мы никогда не понимаем друг друга, и я без сожалений отказываюсь хоть в чем-нибудь убедить вас, равно как и вы, со своей стороны, уже не надеетесь убедить меня. Вы обвиняете мои русские очки и забываете о сардинских очках на вашем носу. И коль речь зашла об оптике, разве можно, г-н Кавалер, забывать, что уменьшающее предметы выпуклое стекло столь же обманчиво, сколь и вогнутое, которое их увеличивает? Я рассуждаю о Петербурге согласно правилам петербургским, и рассуждения мои вполне соответствуют истине, а вы, г-н Кавалер, пытаетесь доказать мне, будто то или другое вполне приемлемо для Петербурга, поелику оно почитается уместным и благим в Кальяри. Сие, на мой взгляд, есть совершенное нарушение законов оптики и, позвольте добавить, также и законов логики.
Касательно пороха, коим почитаете вы меня начиненным, позволительно заметить, что никого нельзя называть вспыльчивым или через меру горячим, ежели случилось ему выказать себя таковым относительно какого-то человека в какую-то минуту. Дабы заслужить таковую репутацию, надобно проявлять оные качества или всегда, или же в большинстве обыкновенных обстоятельств. По какому же волшебству случилось так, что мой порох не только не произвел ни малейшего взрыва, но кажется всем чистейшим маслом? <. .)
Я не намерен распространяться дальше о сем предмете, поелику у нас нет более общего языка и мы не способны понимать друг друга. Однако же после письма вашего от 2-го ноября произошло немало событий, о коих я теперь и сообщаю. По весьма зрелым размышлениям и со всеми необходимыми предосторожностями попытался я в отношении Бонапарте. Но сие не увенчалось успехом, и мне до сих пор весьма это неприятно. Если бы вы просто написали: «Его Величество, нимало не сомневаясь, что все действия ваши направлены лишь ко благу службы, тем не менее, не одобряет сего намерения и желает, дабы оно не было исполнено», — то мне нечего было бы возразить, ибо всякий посланник, берущий на себя смелость действовать в обстоятельствах, когда невозможно испрашивать на то согласия, должен помнить, что может не получить одобрения. Но вы берете вместо пера дубину и пишете мне, словно к только еще вступающему в свет юнцу; можно сказать даже, как к молодому шалопаю. Вы советуете, ради собственного моего блага, чтобы я не ехал, и сообщаете, что Его Величество не желал бы воспринимать мой демарш как злонамеренный. Это уже верх снисходительности, г-н Кавалер, которая, тем не менее, послужила лишь к окончательному моему отчуждению. Письмо сие представляется мне смертным грехом противу деликатности и той обходительности, каковыми все государи удостаивают старых слуг своих. Боже, на что мне эта Троя, куда стремлюсь я? Если пожелал бы я устроить свои дела 'или переметнуться на другую сторону, то не был бы более виновен, нежели все эти пэры и герцоги, которые покинули прежнего своего повелителя, сказав, как постоянно повторяют здесь: «Все кончено». Какое иное побуждение вдохновляло меня, кроме горячего желания принести пользу Его Величеству, что понято и оценено людьми беспристрастными? Дабы уйти, ничего не потеряв в глазах самого строгого моралиста, мне было бы достаточно показать ему то письмо, где вы вполне откровенно предлагаете вечную разлуку с женой моей и детьми, не присовокупляя при сем не только ни единого слова наималейшей благодарности или сочувствия, но даже и простой вежливости. Я повторяюсь, г-н Кавалер, но какими нечистыми или злостными побуждениями мог бы я руководствоваться? Однако подобные вполне очевидные соображения не помешали любезному вашему письму от 15 февраля, каковое окончательно обескуражило меня. Не находя в сердце моем ничего более, кроме хладного чувства долга, которое никак не может вдохновлять меня, даже если бы Его Величеству оного и было достаточно, решился я без дальнейших околичностей просить у вас о моей отставке, не желая при этом ничего принимать от Его Величества по причине недовольства мною. Ежели Его Величество согласен на сие, значит, все решено: с моей стороны не последует ни жалоб, ни злословия. Как бы ни обращался со мною Его Величество, я понимаю, каков долг к нему всего света и- мой в особенности и каковы обязанности человека деликатного в сих печальных обстоятельствах; надеюсь, г-н Кавалер, со своей стороны вы не станете принуждать меня к каким-либо извинительным объяснениям, каковые почел бы я для себя величайшим из несчастий. Пребывая в сей уверенности, я имею лишь объявить вам, что в случае перемены своего положения мне остается единствоенное удовольствие или, вернее, утешение — дать детям ^оим Государя, положение и хоть какое-нибудь состояние. В остальном же страна эта есть последняя из тех, где я хотел бы жить.