Бодлевский хотя и не был избалован жизненным комфортом, но ему еще ни разу не случалось присутствовать в столь милых местах, и потому его немного покоробило, особенно когда он, усевшись у крайнего грязного столика, оглядел присутствующих посетителей.
В одном углу, за двумя составленными вместе столами, помещалась компания мастеровых в пестрядинных халатах, с испитыми лицами, на которых установился определенный серо-бледный колорит — верный признак спертого воздуха душной мастерской, тесного спанья артелью, непосильного труда и невоздержной жизни. Эту коллекцию небритых и длинноволосых, по большей части украшенных усами физиономий с наглыми взглядами, как бы говорившими: «Мы — не мы, и хозяин — не хозяин!» — угощал пивом такой же пестрядинный халат, вмещавший в себе какого-то спицеобразного мальчонку лет шестнадцати. Мальчонка этот, видимо, желал показать, что взрослый и чувствует свое достоинство — потому: капитал имеет и угощать может. Он то и дело старался представиться пьяным и потому громче всех кричал, поминутно и без всякой нужды ругался, как бы самоуслаждаясь гармоническими звуками этой брани, поминутно размахивал своими истощенными, худыми, как щепки, руками, вообще ломался, «задавая форсу». Компания мастеровых поощряла его то обниманиями, то словами, то, наконец, приятельской руготней и во всю глотку нестройно горланила солдатскую песню:
песню, бывшую в то время, ради близкой своей современности, в особенной моде между солдатами и фабричным народом.
Другой угол, на нескольких отдельных столах, занимали извозчики, которые днем очень любят посещать «Ерши» и там чаепийствовать. Двор ершовский, где помещается несколько пойловых колод, в течение дня, то есть пока не начнет смеркаться, постоянно занят извозчичьими клячами и загроможден то дрожками, то санями — смотря по времени года. Клячам этим извозчики задают корму и пойла, а себя — «помалости чайком побалывают». В этом втором углу господствовали трезвость, «кипяточек» и до багровости распарившиеся чайком физиономии.
Тут уже был слышен свой особый говор.
За одним столом сообщали, что Игнатку в часть взяли, а Парфену-дяде офицер, в экипаже ехамши, колесо отшиб, а намеднись у одного извозчика лошадь с дрожками мазурики угнали, — только что отвернулся, а они и угнали, проклятые; хозяин теперь вычитать поди-ка станет, а дома-то, в деревне, может, и голодно и холодно. И начинается по этому поводу разговор про распроклятую жисть извозчичью, питерскую. За другим же столом идет беседа такого рода:
— Ты хозяину как отдаешь? подика-ся, всю выручку? — спрашивает плутоватая харя извозчика из тертых калачей у извозчика еще не тертого, двенадцатилетнего мальчишки.
— Известно, всю! а то как же? — отзывается детским голосенком этот последний, с тяжелым переводом духа, неистово втягивая в себя с блюдца струю горячего чая.
— Эх ты, михря!.. «всю!» — презрительно подхватывает первый. — Пошто же всю отдавать? Ты бы себе каку часть оставлял!
— Ишь ты — себе!.. а грех? — возражает мальчишка.
— Ну так что ж, что грех? — не беда!
— Эвося — не беда!.. как же!
— А то беда? эка ты репа какая, паря, как я погляжу! В грехе на духу покаешься — и баста! На то и батька, значит, приставлен; а ты бы, по крайности, себе каку деньгу оставил…
— А хозяин ругаться станет?
— Так пошто ж тебе говорить ему, сколько выручки привез? Если ты, значит, целковый рубь выездил, так отдавай семь гривен, а либо восемь гривен, коли уж почестнее захочешь. Вот так и вертись на этом.
— Да я не умею…
— Не умеешь? а наука на что? Ставь пару чаю — так разом научу!
И мальчишка точно ставит пару чаю и начинает первые шаги своего развития на поприще столь занимательной науки.
Остальную публику составляли два-три дворника, несколько солдат, которые проникали сюда задними ходами, так как с наружных пускать их было строго запрещено, да две-три темные личности, из коих одна, в порванном, истертом вицмундире, углублялась в чтение полицейской газеты.
Нравственное чувство Бодлевского, не искусившегося еще в сладости познания различных трущоб житейских, начинало уже давить и сосать что-то боязливо-неприятное. Ему все казалось, будто кругом его сидят воры и мошенники, может, и убийцы даже; а воображение помогало разрисовывать все это более мрачными красками, хотя обстановка этой комнаты была не более как обстановка каждой харчевни. Сознание, что и сам он идет на рискованное дело, и эта неизвестность, где и с кем он, и как все это кончится; потом неотступное, томительное чувство одиночества, чувство разобщенности с окружающим миром — все это производило на него особого рода нервное впечатление, так что ему казалось — вот-вот войдет полиция и заберет их всех тотчас или что все эти господа разом накинутся на него, ограбят и убьют, пожалуй… Подобное чувство при первом посещении незнакомого еще вертепа необходимо испытывает каждый неофит, каждый будущий кандидат на Владимирку, только что задумавший свой первый шаг к преступлению.
А из низенькой дверцы в буфете выходил между тем застоечный ярославец в сопровождении темной личности с физиономией отчасти перетревожившейся.
— Ну, полно спать! аль не прочухался еще? ползи, что ль, черт! — говорил он, оборачиваясь в полспины к этому темному субъекту, который подвигался вперед весьма неохотно.
— Да кто спрашивал-то? — послышался его хриплый, заспанный голос.
— А мне почем знать — тебя спрашивал!.. Возьми зеньки в граблюхи, да и зеть вон сквозь звенья! Может, и фигарис какой![18] — отвечал ярославец, становясь за стойку и принимая такой вид, как будто ничто до его милости не касается.
Темная личность подошла к правой двери, плотно приблизила лицо свое к темным цветным стеклам и осторожно стала смотреть сквозь них в «чистую половину».
— Который это? что в шельме[19] камлотной сидит, что ли? — спросил он, разглядывая посетителей.
— Тот самый… Гляди, не фигарис ли каплюжный[20], — предостерег его буфетчик.
— Нет, своя гамля[21], — успокоил смотревший субъект и смело направился в «чистую половину».
Свидание друзей, как и должно предполагать, было весьма радостно, особенно со стороны Бодлевского. За порцией селянки, сопровождавшейся целым графином померанцевой, он объяснил Юзичу свою настоятельную нужду.