Но кошмар не проходит, и, несмотря на все усилия воли, проснуться она не может.
– Накройте ее и уберите койку, да в контору дайте знать о смерти, – распорядился доктор, удаляясь из комнаты, ибо засим ему уже нечего было делать в лазарете.
– Как быть-то? Ведь по закону, кажись, нельзя класть к покойнику в гроб драгоценные вещи? – с озабоченной сомнительностью обратилась старушка к бывшей соседке Бероевой.
Мнимоумершая расслышала и эти последние слова. «Неужели она не положит? Неужели не исполнит моей просьбы?»
– Так что ж, это ведь не бральянт какой, а просто-напросто старая деньга – чай, сами слышали! – подумавши, возразила арестантка. – Опять же последняя воля – просила-то ведь как!.. Слезно просила!.. Ведь грех не сделать-то!
– То-то что грех, – со вздохом согласилась Мавра Кузьминишна. – Это на совести будет… Боюсь только, от начальства чего бы не вышло, если узнают… Ну, да уж что об этом думать, коли по христианству должно исполнить! – махнула она рукою. – Последняя воля – великое дело.
Бероева во внутреннем сознании своем просветлела от последних слов старушки.
Если бы воля ее повиновалась ей, то на лице ее отразилась бы улыбка самой искренней, самой теплой благодарности, но теперь – лицо осталось мертво и безвыразительно.
И вскоре после этого Бероева, хотя и чересчур слабо, однако ощутила-таки, как ее всю – от головы до ног – покрыли чистою простынею и как два солдата подняли ее вместе с койкой и понесли из больничной палаты.
Арестантка Катя Балыкова, та самая, которой Бероева иногда писала письма к ее Осипу Гречке, проведав теперь о смерти Юлии Николаевны, слезно обратилась к Мавре Кузьминишне, допустить ее обмыть покойницу, «Хоть этим-то отблагодарить за душевность ее!» – прибавила она в пояснение своего желания. Надзирательница согласилась и вместе с Катей сама обмыла, сама одела Бероеву и, разжав ее пальцы, вынула из руки ладонку и надела ей на шею, под смертную арестантскую рубаху.
После того тело, до следующего дня, вынесли в «мертвецкую».
Близится ночь. Покойница лежит на столе в тюремной «мертвецкой», покрытая все тою же чистою простынею. Перед образом мерцает лампада, в головах у нее восковая свечка теплится и кидает на стену поперечную тень от лежащей женщины. Эта тень рисует неправильный профиль головы, бугорок, в том месте, где на груди сложены руки, и острый, выдающийся угол пальцев ног под простынею.
Тихо. Только сверчок уныло и робко цвирикает под половицей, да изредка треснет нагорелая светильня восковой свечки – и монотонно-глухо раздается внятный голос читальщика Китаренко, который «ради спасения души» выпросился почитать псалтырь над покойницей.
«Святый боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас», – смутно звучится в ушах Бероевой, и в мозгу ее копошится новая тень мысли:
«Над кем это читают?.. Надо мной читают?.. Да, надо мной читают!»
«Со святыми упокой, Христе, душу новопреставившейся рабы твоея Юлии, – продолжает меж тем монотонно тягучий голос псаломщика, – иде же несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь бесконечная».
«…Но жизнь бесконечная… Я умерла, – шевельнулась новая мысль в сознании Бероевой. – Смерть… А, так вот она – смерть!.. Я не вижу, не двигаюсь, но я слышу… Умерло тело, душа жива… „Но жизнь бесконечная…“ – Сознание, значит, останется: оно – жизнь бесконечная. Страшно. Но это теперь, пока я на земле, пока меня люди окружают, а дальше-то что же?»
«Земнии убо от земли создахомся, и в землю туюжде пойдем, якоже повелел еси создавый мя и рекий ми: яко земля еси и в землю отыдеши, аможе вси человецы пойдем, надгробное рыдание творяще: песнь аллилуйя».
«Но дальше, что же дальше-то будет? – неотвязно замелькала перед мнимоумершей все та же пытливая, ужасающая мысль. – Теперь я слышу жизнь, а когда закопают в могилу – там уже нечего будет слышать… Какие звуки там, под землею?.. Сознание осталось… А когда тело сгниет и кости истлеют? Тогда же что?»
«Чудны дела твоя, и душа моя знает зело. Не утаися кость моя от тебе, юже сотворил еси в тайне», – звучит голос читальщика; а ночь, меж тем, растет и расстилается над неугомонным городом.
Порою будто туман непроницаемо заложит голову Бероевой и одолевает ее какое-то обморочное, мертвенное состояние, слух притупится, и мысль застынет; но потом опять начинают раздаваться в ушах какие-то неясные звуки, которых нельзя еще различить; однако из этих самых звуков через несколько времени начинают выделяться слова, из слов целые фразы читаемой псалтыри, и смутное сознание снова пробуждается, и ясно вырастает в нем роковой вопрос: «Что же дальше будет?» – пока и мысль и слух опять не погаснут в новом наплыве каких-то призрачных грез, тающих под конец в этом обморочном, всепоглощающем тумане.
LXVIII
ТЮРЕМНЫЕ ВЕСТИ И НОВОСТИ
Тюремные новости разносятся необыкновенно быстро. Это своего рода телеграф, в котором, впрочем, электрическая проволока и все другие аппараты весьма успешно заменяются одним только языком. В тюрьме, среди одуряющего однообразия жизни, каждое приключение – вроде того, что две арестантки за что-нибудь подрались, или один арестант стащил у другого рубаху – считается уже новостью, которая тотчас передается на другие этажи и отделения. Оно и понятно: хотя драка или местное воровство – явление самое обыкновенное в подобной среде, но все же и они в тюрьме отчасти выдаются из скучно-монотонного уровня скучнейшей жизни, где один день ни на иоту не отличается от другого, где завтра тянется как вчера, а вчера как сегодня, и так целые недели, месяцы и даже годы. При этих условиях – понятное дело – такое обстоятельство, на которое в иной обстановке никто из заключенных и малейшего внимания не обратил бы – «не плюнул бы», как говорят они, здесь уже приобретает своего рода важность, значение новости или приключения и, как новость, разносится по всем камерам, с достодолжною быстротою.
Утром этого дня новость заключалась в отправке Бероевой на площадь – «К Смольному затылком на фортунке покатили марушку одну с дядиной дачи», – передавали арестанты друг другу; а к вечеру всеобщею новостью для тюрьмы стала внезапная смерть этой самой марушки, и рассказ о том, как умирала и что говорила, что делала при этом арестантка, быстро перелетал из уст в уста, с вариациями, дополнениями и изменениями. Каждый присовокуплял к нему, что хотел, по своему личному вкусу и соображению: лазаретная сиделка передала придвернице, придверница стряпухам и прачкам, те разнесли по женским камерам, а женщины, в свою очередь, передали мужчинам.
Есть в тюрьме один пункт, в котором деревянная стена отгораживает мужское отделение от женского. Этот пункт и служит главной станцией устных депеш от мужчин к женщинам и обратно. У всех почти заключенных, которые имеют свои тюремные платонические романы, условлены известные часы для свиданий с дамами сердца. Лица не видно, зато голос можно хорошо слышать, стало быть, есть возможность разговаривать. Точно такой же условный час свидания существует и у Гречки с арестанткой Катей Балыковой.
– Что у вас, помер кто-то, слышно? – спросил голос Гречки.
– Ах, уж и не говори!.. Такое это у меня горе!.. Ведь самая душевная моя, любимая моя померла-то! – встосковалась Катя Балыкова. – Сколько раз, бывало, попросишь письмо к тебе написать – никогда отказу не было.
И арестантка со всеми подробностями, на сколько сама знала, передала ему рассказ о последних минутах Бероевой.
– Ты говоришь, деньги приказала положить с собою? – очень серьезно и тихо спросил Гречка видимо изменившимся голосом.
– Ах, уж так-то просила… Со слезами, говорят… Это, мол, самая заветная вещица моя, приказывала им, ни за что, мол, расстаться с нею не желаю.
– Гм… И ты не врешь, что сама видела, как оно в ладонке зашито?
– Зачем врать, своими глазами видела. Потому, я очинно любила покойницу, – объясняла Балыкова, – так я выпросилась у Мавры Кузьминишны, чтобы взяла меня вместе с собою обмывать да убирать ее, – тут вот и видела, как она, значит, на шею надела ей.