– Аль мерещится мне? – воскликнул Фомушка-блаженный, растопырив свои лапищи навстречу Гречке. – Друже мой! Се ты ли еси! Тебя ли зрю очесами своими?
– Брысь ты, окаянный! – строго притопнул на него старец.
– Иерарх! – шутовски воскликнул Фомушка, приложив руку ко лбу и вытягиваясь во фронт, по-солдатски. – Тебе убо и честь, по чину патриаршему, дондеже подобает, а подобает сия вовеки! – промолвил он, отвешивая низкий поклон Викулычу.
– Начнет звонить, пожалуй… Нешто и его пристегнуть с собой? Суше дело будет, – тихо посоветовался Викулыч с Гречкой и кивнул Фомушке – идти вместе с ними.
– Ты мелево-то подвяжи, нечего болтать промеж народу, – обратился к нему патриарх, – дело ведь тайное!
– Э, э, э!.. Стал быть, кума от ткача задала стрекача!.. Ладно! Смекаем!
– А ты, любезный, как живешь-можешь? – осведомился Гречка у блаженного.
– Мы-то?.. Э, мы живем припеваючи! – разудало вздернул свою голову Фомка. – Спасибо тюремной сердоболице! В богадельню поместила – там и проживаем, да кажинную неделю к родным и знакомым отпрашиваюсь у начальства. Ну, и ничего: отпущают. Я, первым делом, родных себе подыскал да прикупил, а заместо родных по-прежнему валандаешься промеж теплых людишек. Ино и день, ино и два, и три проживешь.
– А не взыскивают за отлучку? – спросил его беглый.
– Чего там взыскивать?! Им же лучше: по крайности порцыя моя остается в кармане. Мне что? Мне теперь ничего, одно слово – благоденствую!
Пришли в квартиру Викулыча, в которой слегка припахивало ладаном, а перед яркими образами неугасаемая лампадка теплилась, и во всем кидались в глаза чистота и порядок с чисто-русским характером. Патриарх прежде всего переодел Гречку в иное платье, потом заставил его сходить к цирюльнику, чтобы радикально изменить свою физиономию, и затем уже, снова придя к Викулычу, Гречка застал у него на столе и пиво с водкой, и поросенка с яичницей.
Викулыч, покалякав некоторое время о Гречкиных делах да о том, какими судьбами удалось ему удрать из тюрьмы, откланялся и снова ушел в «Утешительную». «Вы, мол, хоронитесь тут, а я пойду на людей поглазеть да всякую новость послушать». Хитрый Викулыч, между прочим, про себя сообразил и то обстоятельство, что ежели бы, какими ни на есть судьбами, двоих благоприятелей накрыли у него на квартире, или же если бы как-нибудь потом оказалось, что у него тотчас же после побега привитал приятель Гречка, так я, Викулыч, ничего, мол, не знаю и не ведаю, меня, мол, и дома тогда не было, а был я в это самое время в «Утешительной», и все, мол, сие произошло в мое отсутствие, помимо моей воли и ведома. Таким образом, беглец очутился с глазу на глаз с блаженным, в уединенной квартире, где можно было о чем угодно говорить, не стесняясь!..
В голове Осипа Гречки тотчас же вспыхнули новые мысли и предположения.
«Одному идти на кладбище… страшно да и несподручно работать-то будет, – размышлял он сам с собою, – захороводить[370] нешто Фомку? Вдвоем все же вольготнее как-то, и дело скорей да спорее пойдет».
«А ежели навеки навяжешь себе на шею этого дьявола?» – мыслил он далее насчет блаженного. – Век с сим не развяжешься даром! Кому тогда владеть фармазонскими деньгами? Ведь он, пожалуй, захочет? Да и наверняка захочет, так что и не открестишься от него: коли работали вместе – значит и слам дели на двух!.. Это правильно».
«А из-за каких великих благ и милостей стану я делиться, да и как тут поделишься, коли это, значит, рубль неразменный – один только рубль?.. Даром не пойдет – посулить придется, потому, ежели одному идти… боязно как-то, ведь не на живого человека пойдешь, а на мертвого».
«Сказать ему нешто так вон: один месяц – я пользуюсь, другой – ты, а там опять-таки я. Этак-то согласится».
«Ну, а затем-то как у нас будет дело? Не отдавать же ему и в самом деле!.. Что ж!.. Затем… затем, коли больно уж станет приставать – затемню[371] его, да и баста! И нечего будет ждать, чтобы стал приставать, а просто в ту ночь, либо на другой день и покончу его!»
Все это было соображено в голове Гречки, конечно, неизмеримо быстрее, чем мы успели передать. И приняв такое решение, он весьма таинственно сообщил Фомушке свои намерения касательно добычи фармазонских денег. Блаженный выслушал его очень внимательно, вспомнил рассказы Дрожина – бывалого и дошлого человека в подобных делах, и немедленно, с великой радостью, дал свое полное согласие. Он уже гораздо раньше подумывал, что дело с фальшивыми бумажками графа Каллаша, должно быть, совсем не удастся, что больших барышей тут верно не жди, а потому не отказался от предложения Гречки, которое показалось ему гораздо привлекательнее. «Стоит только раздобыться этими фармазонскими денежками, – сообразил он сам с собою, – а там уже мне никаких бумажек не надо!»
LXXI
МИТРОФАНИЕВСКОЕ КЛАДБИЩЕ
Было время, когда Петербург боялся холеры. То были дни всеобщего уныния и скорби. По всем улицам города то и дело тянулись черные, погребальные дроги, дымились факелы, мелькали траурные ризы духовенства при «богатых» похоронах, при бедных же ничего не мелькало и не дымилось, потому что из всех городских больниц два раза в день, рано утром и перед вечером, отправлялись ломовые телеги, нагруженные, словно перевозной мебелью, простыми тесовыми гробами. Народ в ужасе метался по улицам, подозревал измену, громко говорил об отравах, останавливал экипажи докторов, в которых, без исключения, подозревал «жидов» и немцев, с яростью кидался на злосчастных сынов Эскулапа, так что «блюстительница общественного спокойствия» ровно ничего не могла поделать, и все это разразилось наконец волнением, известным под именем «бунта на Сенной», где перед церковью Спаса раздалось тогда знаменитое «На колени!» императора Николая. Холера была новой гостьей, которую народ считал почти что чумою, если еще не хуже. Боялись хоронить холерных на общих городских кладбищах, и потому за городской чертой, в уединенной и пустынной местности, между двух триумфальных арок – Московской и Нарвской – назвали новое кладбище «холерным».
Это было в 1830 году.
Ровная низменная местность, с петербургски-болотистой почвой, и без того представляли вид, наводящий скуку и уныние, а с тех пор как по ней замелькали низенькие белые кресты, стала еще угрюмее. «Нива смерти» приумножалась с каждым днем, и с тех пор все растет непрестанно, утучняемая петербургскими тифами, чахотками, возвратной горячкой и тысячью иных эпидемий, которые составляют существенное свойство климата.
В 1830 году на месте холерного кладбища не было ни церкви, ни даже часовни, а просто стоял высокий деревянный крест. Перед этим крестом ставили на землю длинные ряды гробов, священник наскоро отпевал заупокойную литию, и вслед за тем носильщики торопливо разносили своих вечных гостей по глубоким мокрым ямам, зарывая их чаще всего в одну общую пространную могилу.
Жила в то время в Петербурге одна женщина, по имени Хаврония, крепостная шереметевская крестьянка села Павлова. Этой женщине пустынная местность обязана существованием самого кладбища и постройкой при нем бедной деревянной церкви. С неутомимой деятельностию и энергиею ходила она по разным присутственным местам, кланялась, просила, подавала бумаги, и наконец выхлопотала дозволение причислить отверженное «холерное» к числу прочих городских кладбищ и право построить там церковь, которая сооружалась на счет доброхотных подаяний, собранных ею по городу. Хаврония похоронена на этом же кладбище, но где? – с точностью неизвестно: кладбищенские старожилы говорят, не то – около церкви где-то, а не то – и в самой церкви, кажися; но нигде не видать надписи с именем основательницы, которая говорила бы о ее посильной услуге кладбищу, да и самая-то память о ней с каждым годом утрачивается все больше.
Теперь уже кладбище называется не холерным, а Митрофаниевским; недалеко от убогой, желтой деревянной церкви возвышается новая – каменная, златоверхая, где обыкновенно отпевают «парадных» покойников, а вокруг нее возвышаются мавзолеи, которые гласят мимоходящим любителям эпитафий о рангах, доблестях и заслугах отечеству разных здесь лежащих богатых мертвецов. О тех же, кои не отличались ни рангами, ни достатком, мавзолеи ничего не говорят, по той простой причине, что мавзолеев над ними не полагается: даже не всегда и желтый либо белый крест указывает убогую могилу, большая часть которых тесно стелется по земле, друг подле друга, чуть приметными бугорочками. И все ж таки Митрофаниевское кладбище представляет довольно оригинальный вид, особенно в ясный солнечный день. Если вам случалось проноситься мимо него с той или с другой стороны, в вагоне варшавской либо петергофской железной дороги, вы не могли не заметить, что это плоское обширное поле кажется каким-то пестрым, необыкновенным лугом: белый, желтый, красный, синий, зеленый цвета во всевозможных сочетаниях так и мелькают вам в глаза своей рябящей пестротой – до такой степени усеяно поле это надгробными крестами. Вдали виднеется роща, над рощей – золоченые купола; но здесь, на этой пестрой плоскости – хоть бы одно свежее тенистое деревцо приютилось! Зато самое кладбище тем более выигрывает во внешнем сходстве своем с весенним клеверным лугом. Каждый год почти к весне отрезывают новое пространство земли под могилы и каждый год почти, к следующей весне, оно уже является обильно засеянным буграми и крестиками.