– Да ведь приказано!
Встретя столь настойчивое сопротивление, Бероева нервно, хотя весьма слабо, заметалась на своей койке. Это требование только сильнее раздражало ее, произведя конвульсивно-лихорадочные содрогания во всем теле.
– Бога в тебе нет, что ли! – укоризненно накинулись на сиделку несколько больных арестанток. – Не видишь разве! Все равно помрет… Оставь ты ее, не мучь напоследок – уж и без того ей вдосталь пришлось сегодня… совсем помирает ведь.
Общая укоризна подействовала: сиделка, поставив склянку на стол, отошла от постели.
Но зловеще в ушах Бероевой раздались слова арестанток:
– Все равно помрет… совсем помирает.
Ужасная мысль о близости смерти снова мелькнула в ее уме пугающим призраком, и на этот раз больная решилась собрать все скудные силы, какими владела в эту минуту.
– Мавру Кузьминишну… голубушка. Мавру Кузьминишну, – слабо пролепетала она, обратив молящий взор к своей лазаретной соседке, лежавшей на рядом стоящей койке, – Бога ради, Мавру Кузьминишну! – умоляющим стоном повторила она.
И через несколько минут надзирательница уже держала ее холодеющие руки.
– Мавра Кузьминишна… тут у меня в ладанке, на шее… вы знаете… вместе с крестом старинный рубль зашит… старинный рубль… от дочери… Снимите с меня…
Старушка исполнила ее желание, и Бероева слабою рукою поднесла к губам свою заветную память. На глазах ее появились слезы.
– Бедные мои дети! – горько прошептала она, продолжительно прильнув к этой ладанке: – Не увижу больше…
Мавра Кузьминишна и больная соседка поддерживали слегка ее голову. Остальные внимательно и в каком-то благоговейном молчании следили со своих кроватей за этою грустною сценою.
– Я умру, говорят они… Нет… Боже мой, нет!.. Неужели… Смерть… Но… если я умру, – продолжала больная, в борьбе с этой мыслью, тихо взяв руку надзирательницы, – напишите к родным – вы знаете куда… Жив ли он, и что с ним… Если он жив – муж мой – пускай ему скажут, что я и в последнюю минуту о нем да о детях несчастных поминала… Он любит нас… А тем, врагам нашим… Бог с ними! Я прощаю им… Пусть и он простит…
И новые слезы полились из глаз умирающей.
– Теперь – моя последняя просьба… последнее желание… Бога ради, сделайте это… Для умирающего человека можно, – продолжала она, подняв на старушку молящие взоры. – Это каприз, но… в нем теперь все, что осталось мне дорого от прошлого… Этот рубль – подарок дочери моей, – я не хочу с ним расстаться… Умоляю вас! Не откажите моей последней воле!.. Положите его со мною в гроб… Вы сделаете это. Дайте мне слово!..
Мавра Кузьминишна пообещалась, и на лице умирающей, словно тихая тень весеннего облака, легла светлая, довольная улыбка.
– Благодарю вас… – прошептала она, – благодарю… Теперь я умру спокойнее… Не отходите от меня… Будьте хоть вы со мною – все же легче как-то: не одна хоть буду в последнюю минуту… Сядьте здесь… поближе…
Старушка села подле нее и все держала ее руки так нежно и любовно, как могла бы разве одна только мать держать своего умирающего ребенка.
Но зато, после стольких усилий, после минутного напряжения стольких нравственных и физических способностей, которыми сопровождалась эта сцена, организм Бероевой совсем уже истощился, и начался окончательный упадок сил…
Она слабо дышала, лежа навзничь на своей постели. Глаза были закрыты, пульс едва уже бился, и рука, сжимавшая у груди заветную ладанку, холодела все более. Через полчаса это состояние почти незаметно перешло в какой-то окоченелый сон, так что ни пульса, ни дыхания уже не было слышно.
LXVII
МЕЖДУ ЖИЗНЬЮ И СМЕРТЬЮ
Слабее, слабее становится тело – с каждой секундой силы угасают все больше. За минуту Бероева могла еще двинуть по своей воле рукой или пальцем, теперь ей уже трудно сделать это: она не может даже шелохнуть ни единым суставом, да ей и не хочется, она чувствует, что ей было бы болезненно-трудно шевельнуть чем-нибудь. Как хорошо лежать ей теперь неподвижно в этом расслабляющем оцепенении! Словно бы великая лень разлилась по всему телу, по всем суставам и жилам и держит ее под своим обаянием. «Ах, кабы не будили! Ах, кабы они оставили меня!» – смутно промелькнуло в голове Бероевой, так смутно, как иногда в ярко-солнечный день мелькнет на прибрежном чистом песке тень от крыла пролетевшей птицы. Но ее не будят, она как будто чувствует, что руку ее держит чья-то другая, дружелюбная рука – это была рука Мавры Кузьминишны, – ее не будят, и она довольна, она рада этому: ей так хорошо лежать в этом забытьи, сковывающем тело.
Глаза смыкаются все больше и больше, и, пока они совсем еще не сомкнулись, Бероева, будто сквозь голубоватый туман, почти бессознательно и бледно различает около себя какие-то фигуры – не то это люди, не то деревья. Фигуры эти мелькают и рябят перед ее глазами, как рябят иногда печатные строчки у человека, засыпающего над книгой.