Выбрать главу

– Бери, мой батюшко, бери, Христос с тобой! Я рада: болящего, сказано, посети.

– То-то же! Так вот и походи за нею, пока выздоровеет.

Ослабевшую Бероеву перенесли в другую горенку на постель Устиньи Самсоновны. Старуха раздела и укутала ее в теплое одеяло.

Ковров меж тем озабоченно ходил по смежной горнице.

– Ее третьего дня на Конную вывозили – я случайно прочел в «Полицейских», – шепотом заметил граф Каллаш.

– Да? – отозвался доктор. – О, теперь я понимаю: это была летаргия от нервного потрясения. Субъект для меня весьма интересный – поштудирую, – заключил он, потирая от удовольствия руки.

– Мерзавцы… негодяи… барчонок… – шептал меж тем про себя Сергей Антонович, хмуро сжимая брови от какой-то неприятной мысли, и вдруг круто подошел к Катцелю.

– Слушай, – начал он ему совершенно серьезно и строго. – Эта женщина всеми своими несчастиями главнейшим образом обязана тебе. Ты ее убил, ты же и воскресишь ее. Ступай к ней!

Но Катцель и без того уже засуетился над изысканием первых пособий: приказал Устинье нагреть самовар, спустился в подызбище и вытащил оттуда баночку спирту да бутылку лафиту.

– Ну, а вам, ребята, спасибо за то, что вырыли! – неожиданно обратился Ковров к Фомушке и Гречке, которые почтительно стояли у дверей. Бывший капитан Золотой роты нагнал-таки на них порядочного страху.

– Вот вам обещанная водка! – продолжал он, кидая им два империала. – А теперь скажите-ка мне, каких это фармазонских денег искали вы?

– Неразменного рубля, ваше сиятельство, – поведал Фомушка-блаженный.

– Дурни! – покачав головою, улыбнулся Сергей Антонович. – Тебе бы, собачий сын, о разменных рублях следовало думать, а ты черт знает о какой чепухе!

– Грешен человек, ваше сиятельство, и плоть моя немощная, – с покаянным сокрушением вздохнул блаженный.

– А ты, кажись, будешь человек годящий, – обратился Ковров к Фомкину товарищу. – Хочешь на меня работать? Внакладе не останешься, лучше всяких фармазонских денег будет. Согласен, что ли?

– Рады стараться, ваше сиятельство! – охотно согласился Гречка, который, впрочем, в глубине души своей подумал:

«А все же, черт возьми, надо раздобыться фармазонским рублишкой».

В душе его смутно и больно щемило от неудачи.

– Ну, теперича с глаз долой! Ступайте дрыхнуть себе, – отпустил обоих Сергей Антонович и осторожно, на цыпочках, отправился в комнату, где лежала Бероева.

– В искусство ваше я верю, – шепотом обратился он к Катцелю, горячо сжимая его руку, – и… если вы – человек, умоляю вас, спасите ее: у нее дети ведь!.. А нас она, поверьте, не выдаст. За это уж я берусь.

Доктор улыбнулся, кивнул головой и, ответно пожав руку Коврова, опять наклонился над больною, принявшись за свои скудные наличные средства помощи: для него она, больше чем прежде, представляла теперь любопытный в научном отношении субъект, и поэтому он с великой охотой готов был упорно истощать над нею все усилия и все свое искусство.

– Ну что? – опять войдя через час времени, спросил его Сергей Антонович.

Доктор Катцель самодовольно вытянулся и, вскинув на него торжествующий взгляд, промолвил тихо и внятно:

– Спасена!

Часть пятая

Голодные и холодные

I

ПЕТЕРБУРГСКАЯ ТРИХИНА

– Благослови Господи на новую жизнь да на добрую дорогу! – перекрестилась Маша Поветина, выходя под вечер, с узелком в руках, за ворота богатого дома, где оставляла столько любви, воспоминаний и столько тяжелого разочарования – после того, как была брошена молодым Шадурским (читатель знает уже, что это совпало со временем маскарадного приключения его с Бероевой), и после продажи с молотка ее мебели и всего имущества.

Ванька-извозчик шажком довез скудные Машины вещи до Сухарного моста, где ее бывшая горничная Дуня поутру сговорила ей место за четыре рубля в месяц «с горячим от хозяев», и теперь провожала Машу на это место, чтобы окончательно там устроить ее.

Новая жизнь открылась перед Машей, и эту новую жизнь предстояло ей начать в семье особого свойства, цвета и запаха.

Эта петербургско-немецкая семья составляет совершенно особый, замкнутый в самом себе и настолько своехарактерный элемент, что о нем стоит немножко побеседовать.

Карл Иванович Шиммельпфениг был санкт-петербургский немец. Его достопочтенный покойный папенька, Иван Карлович Шиммельпфениг, был немцем лифляндским из города Риги и добродетельно содержал аптеку. Когда возлюбленный сын его Карл получил диплом, удостоверявший всех и каждого, что он добропорядочно окончил курс учения, при поведении отлично-благонравном, папенька его, Иван Карлович Шиммельпфениг, написал в Петербург умилительное письмо к старому своему товарищу, действительному статскому советнику Адаму Адамовичу Хундскейзеру, прося пристроить к местечку своего сына, который и был отправлен в Петербург при этом самом письме. Адам Адамович Хундскейзер с радостью определил под свое ведомство юного Карла, и юный Карл сразу же понял, что он крепок и силен высоким покровительством Адама Адамовича, и немедленно поспешил составить себе кодекс необходимых житейских правил, чтобы следовать им неизменно до конца своей жизни. Юный Карл сказал себе: «Умеренность и аккуратность суть первые добродетели, и если к ним присоединить еще строгую исполнительность, то это будут три грации древних». Сказав себе такой максим, он сделался умерен, аккуратен и пунктуально исполнителен до тошноты, до омерзительности и тем самым обрел фортуну своей жизни, ибо неизменно пользовался покровительством и высоким мнением о себе своих немцев-начальников.