– - Ерунда, {Лакейское слово, равнозначительное слову -- дрянь.} -- сказал дворовый человек, заметив, что я зачитался.-- Охота вам руки марать!
– - Ерунда! -- повторил зеленый господин голосом, который заставил меня уронить брошюру и поскорей взглянуть ему в лицо.-- Глуп ты, так и ерунда! Когда я подносил их его превосходительству, его превосходительство поцеловал меня в губы, посадил рядом с собой на диван и велел прочесть… Я читал, а он нюхал табак и говорит: "Понюхай".-- "Не нюхаю,-- говорю,-- да уж из табакерки вашего превосходительства…" -- "Нюхай,-- говорит,-- ученому нельзя не нюхать", и отдал мне табакерку… С тех пор и начал я нюхать. Велел приходить к обеду… посмотрел бы ты, как меня принимали… всякий гость обнимал… а какие всё гости… даже начальник его превосходительства поцеловал… я после и ему написал… Напился я пьян… говорю, как с равными, а они ничего, только хохочут. Всяк к себе приглашение делает… Ерунда!
И что-то похожей на чувство мелькнуло в глазах зеленого господина, и долго с поднятою рукою стоял он посреди комнаты и вдруг качнул головой и сказал голосом, который очень бы шел Манфреду, просившему у неба забвения: "Налей, брат, мне, Егорушка, пожалуйста, рюмочку!"
Дворовый человек налил стакан вина, подозвал зеленого господина и выкинул новый жестокий фарс: поднес стакан к губам зеленого господина и вдруг, когда уже тот вытянул губы и совсем приготовился пить, отдернул стакан и выпил сам. Но зеленый господин уже не рассердился: чувство собственного достоинства, окончательно побежденное запахом сивухи, коснувшимся обоняния, замолчало. Он стал униженно просить дворового человека "не шутить"…
– - Попляши, поднесу…
И зеленый господин без отговорок начал плясать. А дворовый человек, приговаривая: "Еще! еще! лихо! лучше вчерашнего! ну, немножко еще!",-- накапал в стакан сала из ночника, всыпал щепоть табаку и целую горсть соли, долил вином и пальцем всё размешал. Мне стало страшно.
Я просил не давать зеленому господину этого страшного эликсира, говоря, что он уже и так сильно пьян.
– - Пьян! вот те раз -- пьян! Слыхал я от умных людей и от девок,-- отвечал дворовый человек, продолжая размешивать,-- падает человек -- не пьян, языком шевелит -- не пьян; двое ведут, да третий ноги переставляет, вот пьян!
– - И лежит да не дышит -- тоже пьян,-- отозвался Кирьяныч, разбуженный пляскою зеленого господина.-- А-а-а… Го-спо-ди, по-ми-луй!
Зеленый господин выпил и похвалил. Вслед за ним выпили дворовый человек и Кирьяныч. Сделалось шумно. Зеленый господин добровольно вызвался еще поплясать, но только под музыку. Дворовый человек заиграл на балалайке и запел, пристукивая ногами и даже по временам откалывая небольшие плясовые коленцы. Кирьяныч, которому удалось раздавить еще паука, необыкновенно развеселился и каждый прыжок зеленого господина сопровождал трагическим хрюканьем, вроде хохота, а зеленый господин прыжки свои сопровождал икотой и бранью, непосредственно следующей у русского человека за каждым разом, когда икнется, да еще дикими вскрикиваньями… Но всего интереснее была тут песня дворового человека:
Лет пятнадцати не боле
Лиза в рощицу пошла
И, гулявши в чистом поле,
Жука черного нашла,--
Жука черного с усами
И с курчавой головой,
С черно-бурыми бровями --
Настоящий милый мой!
Завяжу жука в платочек,
Понесу его домой,
Дам я сахару кусочек --
Кушай, кушай, милый мой!
Злая тетка увидала --
Разворчалась на него,
Лизе строго приказала:
"Выбрось жука за окно!"
Я не слушалась приказу --
Брошу жука под кровать,
А на будущее лето
Разведу жуков опять.
. . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . .
Вот вам, девушки, наука!
Но ходите в лес гулять,
А найдете того жука --
Не кладите под кровать.
Как ни шумно пировали мы, однако ж пронзительный, нечеловечески дикий крик, раздавшийся вне комнаты, был тотчас нами услышан и в минуту сковал наши языки и движения. Это был крик, какого я уже не слыхал во всю остальную жизнь,-- крик, в котором отзывалось всё: и противное карканье почуявшей непогоду вороны, и токующий глухарь-тетерев, и молодой, бодрый конь, спущенный с аркана и весело заржавший, почуяв свободу и поле, и поросенок, которого палят живьем, и человек, которого вешают. Не успели мы переглянуться, к нам вбежала старая баба, с лицом до того испуганным, что я едва узнал в ней хозяйку. Она ломала руки и кричала: "Ах батюшки!"
– - Что такое? -- спросил я в недоумении.
– - Ничего,-- отвечал дворовый человек хладнокровно.-- Видно, опять напилась?
– - Напилась… ей-богу, навилась, вина у рту… схватила нож: зарежусь, говорит, и всех перережу. Батюшка Егор Харитоныч!
– - А пускай бы ее резалась.
– - Оно так. Туда ей и дорога, коли лучшего конца себе не надеется, да ведь никогда не случалось… и для жильцов нехорошо… Надзиратель приедет. Деньги все, поди, просила, и за шубу полсотни давали… а уж где шуба? Сама своей души не жалеет, на саван не оставляет. Батюшка Егор Харитоныч, ведь похоронить не на что будет!
Дворовый человек и Кирьяныч отправились за хозяйкою. Любопытство заставило меня последовать за ними. Через дверь, с которою уже, если помнят читатели, я был хорошо знаком, мы вошли на половину хозяйки. То была точно такая же комната, как и наша, но убранная несколько иначе и лучше. В двух углах стояли кровати, а два остальные были загорожены ширмами, с которыми соединено было то удобство, что можно было заниматься чтением "Северной пчелы", которою ширмы были оклеены. На пол-аршина от потолка во всю длину стен были прибиты, как в крестьянских избах, узенькие полочки, на которых стояла деревянная и черепяная посуда. Посреди комнаты происходила сцена, достойная точного и возможно искусного описания. По полу каталась женщина в полном цвете бальзаковской молодости, с красными, как бурак, одутловатыми щеками, и задыхающимся, визгливо-пронзительным голосом кричала: "А… а… а… а… ой… батюшки!.. а… ой… умру!.. умру!.. умру!.. а… а… а… а!" Как у разгоряченной лошади, изо рта била клубами пена, которая клочьями падала на пол и размазывалась по лицу; руки беснующейся были в крови: в беспамятстве она их кусала. Ее окружали три женщины -- две старые и одна пожилая, все беременные, которые при каждом повороте кликуши боязливо отскакивали и при каждом новом порыве ее бешенства вскрикивали в один голос: "Ай!" Нужно еще упомянуть об одном обстоятельстве: из-за ширм (влево от двери) раздавался тоненький голосок, напевавший с совершенной беспечностию немецкую песенку, которую очень любят все петербургские немки: