Моя дружба с Игорем Северяниным, и житейская, и литературная, продолжалась недолго. Я перешел в Цех Поэтов, завязал связи более «подходящие» и поэтому бесконечно более прочные. Но лично с Северяниным мне было жалко расставаться. Я даже пытался сблизить его с Гумилевым и ввести в Цех, что, конечно, было нелепостью. Мы расстались (две-три позднейшие встречи в счет не идут), когда Северянин был в зените своей славы. Бюро газетных вырезок присылало ему по пятьдесят вырезок в день, сплошь и рядом целые фельетоны, полные восторгов или ярости (что, в сущности, все равно для "техники славы"). Его книги имели небывалый для стихов тираж, громадный зал городской Думы не вмещал всех желающих попасть на его "поэзо-вечера".
Неожиданно сбылись все его мечты: тысячи поклонниц, цветы, автомобили, шампанское, триумфальные поездки по России… Это была самая настоящая, несколько актерская, пожалуй, слава. Игорь Северянин не сумел ее удержать, как не сумел удержать и того неподдельного очарования, которое было в его прежних стихах. О теперешних лучше не говорить.
IV
Классическое описание Петербурга почти всегда начинается с тумана.
Туман бывает в разных городах, но петербургский туман — особенный. Для нас, конечно. Иностранец, выйдя на улицу, поежится: "бр… проклятый климат…"
Ежимся и мы. Но ни на что не променяем пышный,
Гранитный город славы и беды, Широкие, сияющие льды, Торжественные черные сады… И туман, туман — душу этих "льдов и садов"…"Невы державное теченье, береговой ее гранит", — Петр на скале, Невский, сами эти пушкинские ямбы, — все это внешность, платье. Туман же — душа.
Там, в этом желтом сумраке, с Акакия Акакиевича снимают шинель, Раскольников идет убивать старуху, Иннокентий Анненский, в бобрах и накрахмаленном пластроне, падает с тупой болью в сердце на грязные ступени Царскосельского вокзала, прямо:
В желтый пар петербургской зимы, В желтый снег, облипающий плиты,которые он так "мучительно любил".
Впрочем, — все это общеизвестно.
x x xНа Невском шум, экипажи, свет дуговых фонарей, «фары» Вуазенов, «берегись» лихачей, "соболя на плечах и лицо под вуалью", военные формы, сияющие витрины. Блестящая европейская улица — если не рю Руайяль, то Унтер-ден-Линден. И туман здесь "не тот" — европеизированный, нейтрализованный. Может быть, «тот» настоящий петербургский туман и не существует больше?
Нет, он тут, рядом, в двух шагах. В двух шагах от этого блеска и оживления — пустая улица, тусклые фонари и туман.
В тумане бродят странные люди.
Поверните по Малой Конюшенной за угол. Два-три дома и вот:
В серый цвет окрашенные стены, Вывеска зеленая "Портной".Вывеска, впрочем, не зеленая. Приказом градоначальника на главных улицах столицы в вывесках соблюдается "пристойное однообразие". Должно быть, начитался Курбатова градоначальник.
Вывеска портного — черная, с золотыми буквами. Она импозантна не по чину — портной маленький. Чтобы не отпугивать клиентов, на стеклянной двери — записка, смягчающая торжественный холод вывески: "Переделка, перелицовка, утюжка по дешевой цене". А рядом с запиской подсунута желтоватая визитная карточка:
Николай Карлович Цыбульский, свободный художник, не окончивший С.-Петербургской консерватории.
— Николай Карлович дома?
И, не подымая лохматой головы от чего-то бурого или замасленного, перелицовываемого или переделываемого, — портной хмуро отвечает:
— Спит.
Спит — значит дома. Что же можно делать дома, как не спать после вчерашнего похмелья, набираясь сил для сегодняшнего.
В большой комнате полутемно, шторы опущены. В сумраке виден рояль, люстра в чехле, стол с грудой бумаг. В углу, на кровати, кто-то похрапывает…
— Николай Карлович!
Дремлющий грузно переворачивается, заставляя трещать все пружины матраца.
— Чего надо? К черту! Который час?