…Китаянка — китаянка… Романтизм… голубые дали… Так говорил Заратустра…
Голос Цыбульского — хриплый и барственный — вдруг покрывает все это:
— Если есть бессмертие души… Да… А оно есть… И Бог спросит меня… Там… Что ты, Николай, сделал… Сыграй!., я ему сыграю… Да… Я ему сыграю… Чижика.
— И буду… прав, а?
— Прав… прав… — кричат пьяные голоса. — Здорова, Цыбульский… Так и надо. Чижика ему… Выпьем…
М. в восторге лезет целоваться.
x x xСталкиваясь с разными кругами «богемы», делаешь странное открытие.
Талантливых и тонких людей — встречаешь больше всего среди ее подонков.
В чем тут дело? Может быть, в том, что самой природе искусства противна умеренность. "Либо пан, либо пропал". Пропадают неизмеримо чаще. Но между верхами и подонками — есть кровная связь. «Пропал». Но мог стать паном и, может быть, почище других. Не повезло, что-то помешало — голова «слабая» и воли нет. И произошло обратное «пану» — «пропал». Но шанс был. А средний, «чистенький», «уважаемый», никак, никогда не имел шанса — природа его совсем другая.
В этом сознании связи с миром высшим, через голову мира почтенного, — гордость подонков. Жалкая, конечно, гордость.
Цыбульский начал блестяще.
— …Вот был в консерватории мальчик Цыбульский. Какой был Божий дар, — вспоминал старичок-генерал Кюи. — Если бы остался жив — понятие о музыке перевернул бы. Какой дар, какой размах!
— Да Цыбульский не умер. Недавно еще какой-то его романс у Юргенсона.
Очень талантливый, конечно, хотя…
Кюи качал головой. — Романс? Талантлив? Нет, не тот Цыбульский, не может быть тот. Тот, если бы жил, — показал бы…
Так как Цыбульский не умер и не "перевернул понятия о музыке", — ему оставалось единственное — спиться.
…Комната у портного на Конюшенной. Два оплывающие огарка. Высокий потолок расплывается в сумраке. Рояль раскрыт.
Облезлых стен, пятен сырости, окурков и пустых бутылок — не видно.
Комната кажется пустой и торжественной. Пламя огарков колеблется.
В этом колеблющемся свете не видно и то, что так бросается в глаза в "мертвом, беспощадном свете дня" в лице Цыбульского: опухлость бессонных ночей, давно небритые щеки, едкая, безнадежная «усмешечка» идущего на дно человека. Оно помолодело, это лицо, и изменилось. Глаза смотрят зорко и пристально в растрепанную нотную рукопись…
Цыбульский берет два-три аккорда, потом смахивает ноты с пюпитра.
— К черту! Я буду играть так.
«Так» — значит импровизировать. Разные бывают импровизации, но то, что делает Цыбульский, — ни на что не похоже.
Сначала — "полосканье зубов" — как он сам называет свою прелюдию.
Нечто вроде гамм, разыгрываемых усердной ученицей, только что-то неладное в этих гаммах, какая-то червоточина. Понемногу, незаметно, отдельные тона сливаются в невнятный, ровный, однообразный шум. Минута, три, пять, — шум нарастает, тяжелеет, превращается в грохот. — Вот так импровизация! — Какой-то стук тысячи деревянных ложек по барабану. Какая же это музыка?..
Тс… Не прерывайте и вслушайтесь. Слышите? Еще нет? А… слышите теперь?
…Среди тысячи деревянных ложек — есть одна серебряная. И ударяет она по тонкому звенящему стеклу…
Слышите?
Ее едва слышно, она скорее чувствуется, чем слышна. Но она есть, и ее тонкий, легкий звон проникает, осмысливает, перерождает — этот деревянный гул. И гул уже не деревянный — он глохнет, отступает, слабеет…
Не отрывая пальцев от клавиш, Цыбульский оборачивается к слушателям.
Его лицо раскраснелось, глаза шалые. Он перекрикивает музыку:
— Людоеды отступают, щелкая зубами. Им не удалось сожрать прекрасного англичанина!
Не обращайте внимания на это дикое «пояснение». Слушайте, слушайте…
…Шум исчез. Чистая, удивительная, ни на что не похожая мелодия — торжествует победу. Лучше закрыть глаза. Закрыть глаза и слушать это торжество звуков. Нет больше ни Конюшенной, ни оплывающих огарков, ни залитого пивом рояля. Наступает минута, когда:
Все исчезает, — остается Пространство, звезды и певец.Слушайте! Сейчас все оборвется, крышка рояля хлопнет, и хриплый голос пробасит:
— Ну, довольно ерунды!
— Какую прелесть вы играли, Н. К. Почему вы не запишете этого?
— Записать? — Деланно-глуповатая усмешка. — Записать? Пробовал-с. И неоднократно. Не поддается записи…
Да и к чему. И так слышно. "Имеющие уши да слышат", — затягивает Цыбульский, как дьякон. Потом жеманно раскланивается:
— Позвольте узнать, виконт, что вам приятнее — сидеть в конуре старого пьяницы или отправиться в небезызвестный этаблисман Эдельвейс?