Восемь часов давно уже пробило. Секретарь, не видя Ермолая, один отправился к Неве, чтоб переехать на Петербургский остров. Заметив многочисленное собрание в австерии Меншикова и полагая найти там своего товарища, он вошел в оную.
В верхнем ярусе дома находились богато убранные комнаты: там останавливался обыкновенно князь Ментиков, приезжая с Васильевского острова на Адмиралтейский. Нижний был заполнен посетителями: молодые боярские сыновья, офицеры, гвардейские и флотские, чиновники Морского Приказа, жители Немецкой слободы, фабриканты иностранные, шкиперы сидели кто за большим столом поставленным посредине комнаты, кто за маленькими отдельными столами; против некоторых стояли кофе и закуски, другие читали Петербургскую газету (над изданием которой трудился сам государь), некоторые занимались игрою в шашки, другие, наконец, курили табак из голландских глиняных трубок, глядя в окна, из которых открывался вид Невы, части крепости, палат роскошного князя Меншикова, его церкви и богатых господских домов, занявших на Стрелке места бывших мельниц. Вверх по реке, от Галерного двора и от пристани Меншиковой, тянулось к оконечности Петербургского острова бесчисленное множество лодок, наполненных людьми всякого состояния, из австерии многие выбегали на пристань, нетерпеливо ожидая, чтоб сделалось на ней просторнее, когда раздались голоса: «Граф Федор Матвеевич!» – и все бросились на улицу.
Приезд генерал-адмирала имел в себе нечто царское. Фигурный, открытый, цугом запряженный экипаж его был окружен множеством слуг и скороходов, одетых по иностранному образцу; несколько дворян, его питомцев, сопровождали Апраксина; за ними следовали его вершники. На полном, благородном лице графа выражалась доброта, в глазах блестели остроумие и проницательность, на открытом челе, как на небе под вечер прекрасного дня, дышало особенное спокойствие души; среди морщин, казалось, можно было уловить испытанную его опытность, плод долговременных трудов и наблюдений.
Граф вышел из экипажа и вежливо приветствовал собравшихся улыбкою, снятием шляпы и низким поклоном. На нем был тщательно причесанный парик, французский кафтан фиолетового цвета, богато зашитый золотыми узорами, на груди блестел орденский знак Андрея Первозванного. Гостеприимный вельможа-хлебосол, узнав в толпе некоторых из посетителей стола своего, ежедневно открытого, подзывал их, ласково протягивал к ним руку или обращал приятное слово. Когда возвещено было, что лодки графа готовы, он снова поклонился и, окруженный свитою, сошел на деревянную пристань.
Сподвижник Петра, друг фельдмаршала Шереметева[8], Апраксин был один из ревностных сотрудников царя в деле смягчения нравов, введения образованности и полезных знаний. В доме его, как и в домах Брюса, Голицына и многих других, созревших в школе Петра, заметны были благотворительность неимущим, роскошь просвещенная, покровительство уму и талантам; из бесед их были изгнаны кубки с вином, а место их заступили образцовая утонченность нравов, поучительные разговоры, приятность и непринужденность в обращении; власть их укреплялась добродушием; они умели ласковостию смягчать блеск высокого сана и приобретать в одно и то же время любовь и уважение. Фельдмаршал Шереметев был всегда главою вельмож сих. В противоположность им князь-кесарь Федор Юрьевич Ромодановский был главою почитателей старины: Бутурлиных, Лопухиных, Нарышкиных и других. Таким образом, Шереметев и Ромодановский с их последователями, казалось, изображали собою два века. Оба богатые, умные, верные сыны России, они пользовались одинаково неограниченною доверенностию царя, но по собственному убеждению или своенравию действовали различно; сие различие и по смерти вельмож, о коих мы говорим, долго составляло две яркие черты в нравах высших сословий. Ромодановский гордый, грубый в обращении, не изменял привычек своих ни для кого на свете. Беда, если б кто-то осмелился сесть в его присутствии; беда, если б кто-либо вздумал не остановиться у тесовых ворот его дома и нейти чрез двор пешком к палатам! Ромодановский смеялся над нововведениями, никогда не снимал ни с себя, ни с людей, составлявших его свиту и прислугу, русского кафтана; держал в доме огромных медведей, нередко закладывая их в сани для выездов по праздникам. Один из медведей подносил непременно каждому посетителю чарку перечной водки и, бросая на пол поднос, вцеплялся в волосы гостя, ежели тот, по неведению или по робости, не принимал подносимого! В хлебосольстве князя все дышало роскошью азиатского властителя, в беседах его не было ни ласки, ни сближения; за пирами следовала обильная попойка; только в эти минуты терялось местничество; вино приводило под общий уровень все сословия и своенравно перемешивало оные. Двор князя был двор царский; охоты, продолжавшиеся по нескольку месяцев, можно было назвать походами; кроме особых телохранителей до 500 человек в нарядах, облитых золотом и серебром, составляли постоянно его свиту!
Но возвратимся к нашему предмету. Переехав с прочими к крепости, графский секретарь встретил Ермолая и вместе с ним искал уголка, откуда бы удобнее было видеть приезд государя.
– Не стыдно ли тебе, – сказал он Ермолаю, – не стыдно ли тебе было смешаться с чернью и необдуманными речами причинить весь этот шум? Правдиво, что во многоглаголании нет спасения.
– Думал ли я это?
– В том-то и беда, что мало вы думаете; а от чего? В палатах бояр не ты один из дворян, с которыми обращаются, как с холопьями: вас кормят досыта, поят допьяна, дают золота вдоволь – а вы за это позволяете презирать себя и, не учась ничему сами, не уважая себя нисколько, принимаете привычки неучей слуг. Стыдно! Стыдно! Знаешь ли слово царя про слуг? Лакеи-шпионы худо слушают, а еще хуже рассказывают слышанное.
– Поверь мне, Федорович, – отвечал Ермолай, краснея, – что и на уме не было ничего дурного, сам не знаю, как лукавый спутал.
– Меня взял, – продолжал секретарь, – граф Борис Петрович в дом свой, дай ему Бог Царство Небесное! – круглым сиротою и первее всего велел посадить за указку. Когда наставили мой ум чтением Святого писания, а после науками и недостойные труды мои начали приносить малый плод, тогда граф наградил меня доверенностию своею, брал с собою в чужие краи, показал людей, беспрерывно занимал до конца дней своих полезным делом; да и при кончине не забыл сироты, хотя говаривал всегда, что «кто просветил свой ум, тот не пойдет по миру». Ну добро… я чуть не заплакал, – тут старик отер слезы. – Вон твоя невеста с отцом; подойдем к ним на этот раз. Я прошу тебя: никому не скажу, а вперед смотри, брат.
Еще не кончились полуразвязные, полудикие приветствия и поклоны Ермолая невесте и ее отцу, два старика не успели еще накрыть голов шляпами, которые держали правой рукою за средние рожки, как раздалось на берегу: «Государь едет!» Множество вельмож вышли из церкви на пристань.
Точно, Петр ехал от Летнего сада, в большой барже, или шлюбке, которая подвигалась быстро по причине свежего верхового ветра. Баржа внутри была обшита алым бархатом и украшена золотыми галунами. С государем сидели: императрица, цесаревны Анна и Елисавета Петровны, дети царевича Алексея великий князь Петр (впоследствии император) и царевна Наталия. Баржа остановилась у пристани, устроенной близ Невских крепостных ворот, где встретили императора губернатор столицы князь Меншиков, великий канцлер граф Головкин, генерал-адмирал граф Апраксин и другие знатнейшие особы государства.
Император был в треугольной шляпе, простреленной в день знаменитой Полтавской битвы, в кафтане из голубого гродетура, вышитом серебром рукою Екатерины[9], с орденскою чрез плечо лентою св. Андрея. Ступив на берег, Петр остановился, снял шляпу, низко поклонился на все стороны и, сопровождаемый семейством своим, за коим следовали все присутствовавшие, вошел в церковь, где тотчас началось служение. На Троицкой площади, на пристанях и в окрестных улицах толпился между тем народ.
9
Когда Екатерина поднесла государю кафтан, он взял его в руку, тряхнул, несколько канители и блесток упало, осыпавшись. «Смотри, Катенька, – сказал царь, – слуга сметет это с сором, а ведь тут дневное жалованье солдата».