— И всё напрасно, — сказал он, хотя и сам в первые дни чувствовал своё бессилие. — Я ведь тоже не в достаточной мере был уверен и не мог не думать о болезни детей, не чувствовать огорчения и не замечать твоих мучений…
— Ах, Александр, теперь я скажу, не таясь, чего мы только не делали с Настасьей, — и заглянула в его большие, смелые глаза, чтобы узнать, не осудит ли он её за исповедь, и продолжала, смеясь: — Настасья наговаривала на угольки, кропила водой с четверговой солью, свечи ставили перед иконами в церкви…
— И всё напрасно, — добродушно сказал Александр Николаевич.
— Напрасно, — согласилась Рубановская.
— Не верила ни во что? — переспросил он.
— Не верила, — сказала она с прежней откровенностью.
— А сие совсем уж напрасно, — и задумчиво продолжал: — В разум человеческий всегда верить нужно. Разум — колесо, которое крутит всё в мироздании и подчиняет себе. Сегодня не разгадано что-то, а завтра уже будет узнано. Человек вооружил своё зрение открытиями Левенгука и Гершеля и сразу представления его о мире расширились до беспредельности. С одного конца он досягает туда, куда прежде лишь мыслию достигать мог, с другого почти превышает самое воображение. Устремлять мысль свою, воспарять воображение, не в том ли истинное наслаждение человека? Первопричина появления зобов разгадана, а сколько ещё тайн окружает нас, гнездится в нас самих, с которых надо сбросить покрывало загадочности и неизвестности?
Александр Николаевич мельком взглянул на Рубановскую и продолжал с той же энергией.
— Лизанька, теперь мне хочется постичь ещё одно — найти самое что ни на есть простое лечение крайне тяжёлой болезни — оспы… Исцелять человека многодневными попечениями, открывая ланцетом каждую оспину и снимая намоченной в парном молоке губкой гноевидную жидкость, можно у одного больного, у двух, у десятерых. А оспа свирепствует нещадно. Она захватывает целые селения, округи, попробуй тут справиться с нею один лекарь. И думы мои сейчас о том, как легче лечить от оспы, как предупредить человека от нелёгкой болезни и её тяжёлого лечения…
Александр Николаевич смолк. Он опять посмотрел на свою подругу ясными глазами и спросил:
— Поверишь ли в такую возможность?
— Поверю, — не колеблясь ответила Рубановская.
Радищев поцеловал её.
— Лизанька, ты подкрепляешь мои силы и уверенность.
Прошло ещё одно илимское лето — жаркое и душное. Подкралась осень — солнечная, затянувшая тайгу серебристой паутиной, принёсшая на землю тихий золотистый листопад. Елизавета Васильевна ходила отяжелевшей, стан её снова округлился. Александр Николаевич наказал всем внимательно смотреть за ней и сам всячески оберегал её от возможных волнений и беспокойств.
В эти осенние дни Рубановская получила большую посылку от Глафиры Ивановны Ржевской и письмо, полное откровенных излияний подруги. Прежде чем прочитать его, Елизавета Васильевна, не утерпев, разобрала посылку, состоящую из детских кружев, чепчиков, лент, платьиц, ботиночек, игрушек для Анютки и приданного для будущего ребёнка. И весь этот набор детских вещей умилил Рубановскую, преисполненную искренней благодарностью к подруге.
С таким же трепетным волнением Елизавета Васильевна принялась читать письмо Глафиры Ивановны, описывающей, как она провела петербургское лето, что на её взгляд случилось примечательного в столице. Это были интересные, но малозначительные мелочи светского времяпровождения — прогулки, выезд на дачу, устройство празднеств в Петергофе. И всё это, близкое и знакомое Рубановской, теперь не трогало, не вызывало сильных волнений, как бывало раньше. Она вспомнила, как, получив такое же письмо от Глафиры Ивановны в первый год жизни в Илимске, невольно перенеслась сразу же в Санкт-Петербург и её охватило какое-то щемящее чувство сожаления: ей было больно и жалко утраченных связей и знакомств, всей беззаботной, светской жизни. Сейчас заманчивое описание этой же самой столичной жизни казалось ей совсем чужим, словно заимствованным из другого ей мира, мира чужого, отвергнувшего имя дорогого и любимого Елизаветой Васильевной человека. Рубановской теперь был ближе и доступнее тот мир, который окружал их в Илимске.
Ржевская, между прочим, сообщала как бы вскользь о том, что Александр Романович Воронцов живёт в своём родовом имении и о графе упорно распространяются слухи, что он оставляет свою службу совсем, уходит в отставку, якобы, по причине каких-то интриг, разыгравшихся при дворе и очернивших его доброе имя и вызвавших немилость императрицы к президенту коммерц-коллегии.