— Великих путей! — повторил почти торжественно Александр Николаевич.
— И кровавых экспедиций, — добавил Сумароков, указывая на солдат, чётко отбивавших шаг под барабан и направляющихся в казармы. — Понагнали их сюда много. Говорят, Павел задумал военный поход в Кашмир, а пока степняков батыра Срыма Датова, поднявших руку на своих ханов и султанов, как Емельян Пугачёв на помещиков, нещадно подавляют…
— Не удивляйся, Панкратий Платонович, разве не то же самое происходило в Польше. Сие самое великое из зол российского самодержавия… — с ненавистью сказал Радищев и, спохватившись, что долго задержался с Сумароковым, быстро протянул руку Панкратию Платоновичу.
— У меня больная…
— Желаю ей быстрейшего выздоровления.
Приятели расстались.
Больной становилось всё хуже. Два дня жизнь боролась со смертью, и Радищев был бессилен чем-либо помочь. Вместе со штабс-лекарем Петерсоном Александр Николаевич неотлучно находился при Елизавете Васильевне. Медик следил непрерывно за пульсом больной, поглядывая поверх очков на большие карманные часы, звучно тикающие в комнате, где царила тишина.
Александр Николаевич наблюдал за Петерсоном, молчаливо шевелившим своими пухлыми губами, и по ним проверял счёт биения сердца Рубановской. Ему не трудно было представить состояние больной, но, как часто бывает, он, сам врачевавший опасно больных, словно утратил свои знания и опыт, стремился разгадать, о чём думает штабс-лекарь, что он скажет ему утешительного.
Упорно-настойчивый взгляд Радищева был настолько выразительным и говорил сам за себя, что Петерсон без слов понимал его тревогу, похрустывал пальцами и безнадёжно разводил руками.
Рубановская неподвижно лежала в постели, слегка повернув голову к лампаде, слабо мерцавшей в углу перед тёмным ликом иконы. Худое лицо её горело нездоровым румянцем. Она дышала почти неслышно и изредка облизывала тонкие губы. Глаза Елизаветы Васильевны отражали слабое мерцание пламени лампады, отчего ещё сильнее чувствовалось её глубокое страдание. Она шевелила губами, и невнятный шёпот её нельзя было разобрать.
— Что-нибудь нужно, Лизанька? — наклоняясь, опрашивал Александр Николаевич.
Рубановская вяло поворачивала головой и ничего не говорила. Штабс-лекарь тихо выходил в соседнюю комнату. Он садился на мягкий диван, чтобы немного отдохнуть от наблюдения за больной, собраться с мыслями, найти пути к облегчению состояния Елизаветы Васильевны, жизнь которой гасла на глазах у него. Но что он мог сделать с ослабнувшим сердцем, отказывающимся биться в груди человека?
Александр Николаевич не отходил от кровати Рубановской. Он пристально следил за каждым малейшим её движением, вздохом, поворотом головы, освещенной зыбким лампадным светом, за потускневшим взором, за неживым румянцем, необычным для больной, находящейся в крайнем упадке сил. Что мог значить этот румянец?
Было уже далеко за полночь. Радищев, не смыкая глаз, сидел на стуле и неотрывно вглядывался в лицо Елизаветы Васильевны. Он старался уловить по слабым движениям изменения, происходящие в организме, и определить, каково же действительное состояние больной, понять течение её странной и необычайной болезни, причину которой он видел в сильной простуде, чрезмерно ослабившей сердце Рубановской.
Иногда Елизавета Васильевна, словно испуганная чем-то, порывисто открывала глаза и смотрела на Радищева, протягивала ему свои исхудавшие руки. Александр Николаевич спрашивал:
— Что с тобой, Лизанька?
— Пить, — внятно прошептала она.
Радищев, поддерживая её голову, подал ей кружку с водой. Она выпила несколько глотков, закрыла глаза, и губы её, жёстко сложенные, выражали страдание.
Тянулись ночные часы. Из-за дверей было слышно, как похрапывал Иоган Петерсон, задремавший на диване. Храп его с посвистыванием раздражал Радищева. Ему хотелось выйти в соседнюю комнату и разбудить штабс-лекаря, сказать ему о бестактности, бессердечном и казённом отношении к человеку, несмотря на внешнюю готовность услужить ему, проявить учтивость. И Радищев спрашивал себя: откуда появляется такое равнодушие, безучастие к физическим и нравственным страданиям другого человека, помочь которому преодолеть их и победить призван медик?
Но вот опять встрепенулась Елизавета Васильевна. Мысль Александра Николаевича о Петерсоне оборвалась. Он насторожился. Рубановская повернула к нему голову и слабым голосом произнесла:
— Теперь всё… Скоро конец мучениям… Береги себя, детей, нашего Афонюшку…
Рубановская глубоко вздохнула, словно набирая в грудь как можно больше воздуха, чтобы легче было ей говорить.