Выбрать главу

А самое любопытное: это то, что когда сапожник Захар увидел поселившегося в доме офицера, то побледнел, весь задрожал и, не сказав ни слова, ушел к себе в подвал. Настюшка потом говорила, что папенька ее никогда так долго не молился, как в тот день. Отчаянного вояку, ветерана войны двенадцатого года, встречавшего головорезов Бонапарта грудь в грудь, никто не видел прежде столь испуганным...

Как-то вечером Аполлон и Милодора засиделись в библиотеке (служащей хозяйке и кабинетом) допоздна. Сумерничали — тихо беседовали в уютном полумраке. Аполлон выразил недоумение — так много неразрезанных книг; зачем тогда муж Милодоры покупал их, если в них ему не было нужды, если в них даже не заглядывал?.. Или видел в книгах только признак роскоши? Покупал те, на корешках коих было больше позолоты?..

Милодора рассказывала о бывшем своем супруге, глубоком старике, лишь с малой толикой уважения, почтения — она как бы отдавала дань... Кроме того, она из обыкновенной вежливости не хотела обидеть Аполлона, задавшего вопрос...

На самом деле не только уважения, но и обыкновеннейшей привязанности она никогда не испытывала к мужу, Федору Лукичу Шмидту. Пожалуй, память его Милодора уважала больше, чем его самого: регулярно ставила в православной церкви поминальные свечи, содержала в порядке могилу. Она была довольно богобоязненная женщина и старательно исполняла свой долг.

Вдовство Милодоры было заложено уже в самом ее браке — как, впрочем, заложено оно во всяком мезальянсе[8]. Положа руку на сердце, Милодора могла признаться, что не только не страдала во вдовстве, но и вздохнула после смерти Шмидта свободно. Супруг ее был нелегкий человек, причем с дурными наклонностями, — и выдержать такого могла лишь молодая сильная женщина с не очень широким жизненным кругозором, с не очень устойчивым общественным положением, не имеющая иных, кроме своего замужества, перспектив...

Аполлона заинтриговал рассказ.

... Старый супруг Милодоры по наследству владел позументной мануфактурой, которая многие годы процветала и приносила постоянный солидный доход. Шмидт еще и расширял дело: к цехам проволочному, прядильному, плющильному и позументному присовокупил цех бархатный. Был Шмидт известен и уважаем, и даже лет десять занимал хорошую должность — ведал в городе вопросами градостроения; решал он на этой должности мало, больше скучал, глядя в окно, зато получал приличный оклад (были времена, когда вопросами градостроения в Петербурге ведали сплошь итальянцы; тогда итальянцы были в моде и в фаворе; доктор Федотов говорил, хуже нет, когда о способностях человека судят по его национальной принадлежности; и никак-то, увы, не придет мода на незатейливого человека русского)... Потом пришла старость, и началась для Федора Лукича, привыкшего к жизни безбедной, черная полоса. Продукция его мануфактуры уже не имела прежнего спроса, дело стало чахнуть. Как раз в эту пору — собственного заката, подавленности и немощи — Федор Лукич Шмидт и женился на Милодоре. До этого он один раз был женат — еще в молодости; но не прожил в браке и двух лет: молодая жена сбежала от Шмидта с каким-то карточным шулером. Об этой поре из жизни Федора Лукича немного рассказывала Милодоре прислуга...

Старик был ворчлив и вечно всем недоволен; он брюзжал за столом, он брюзжал в гостях и в театре, он брюзжал на улице, в экипаже; он брюзжал даже в постели... В старые времена все было лучше: дисциплина была, ответственность, патриотизм, честь... А эти демократические заигрывания, что затеял государь Александр с первых лет своего царствования... из-под ног выбивают почву. Зыбко все становится, зыбко... И впереди — темно, темно...

Как знать: не была ли эта темнота всего лишь личной перспективой преклонных лет Шмидта?..

Старик, когда-то в меру бережливый, с течением лет становился подлинным воплощением жадности. Для него была поистине тяжким бременем манера, вошедшая с некоторых пор в высшем свете в моду,— оставлять блюдо недоеденным, сколь бы ты ни был голоден. Хоть гостей не приглашай, ей-Богу!... Старый Шмидт изнывал, мучился почти физической болью, когда видел на тарелках гостей (которых, однако, вынужден был иногда собирать у себя для молодой жены; не хотел выглядеть в глазах света хуже других) остатки пищи. И на своей тарелке — тоже... Как правило, оставшись один, не обязанный сам-на-сам придерживаться последнего модного этикета, старый Шмидт позволял себе вольность, делал отдушину — с наслаждением, с самозабвением, едва не закатывая глаза от удовольствия, он вылизывал свою тарелку до блеска (хорошо еще, что только свою!).