Заикаясь, спрашивает:
— Это-о еще что за шшествие?
А за ним солдаты, с винтовками, верхами.
Кричит чесучевый человек:
— Фронт здесь иде-ет!.. почему люди? В деревнях не найду на ррабботу ннадо!.. По ккамышшам прятаться? Какова села?
— Нету села, сгорело, — ответил Хрументил.
Выехал, позади хода в камышах опушных, встал Анрейша, смотрит.
Говорит чесучевый:
— Здесь у озера — окопы будут, поняли? Камыши сожжем, поняли?..
Обернулся к обозу и махая рукой крикнул:
— Эй, все сюда, подходи-и!..
Кричал заикаясь:
— Хотите чтоб у вас оттечество было, родина, а?.. Камыш сожжем, а мне здоровых надо, рухлядь к чорту!.. здоровых, окопы рыть, поняли, а?.. Лошадей, телеги беру!.. Давай мешок!
Заревели бабы.
Насыпали землей мешок. Подходили поочередно, подымали и от телеги до телеги проносили. Кто унесет, на работу. Кто нет — оставайся.
— Торопись, торопись! — кричал чесучевый, — целых полдня потерял, вас отыскивал. Жживва! Сейчас камыши подожгем!
Сказал торопливо Анрейша одному из томских:
— Пересядь, мне лошадь надо.
— Нашто те она?.. на двух хош?
— Девка счас придет, Варвара… Вместе скитаться пойдем!
Подошла Варвара к мешку, оглянулась на мутно-жолтые камыши, на скуластое анрейшино лицо. И на дорогу посмотрела, в лес, куда уходили поднявшие мешок. «Не подымит Варвара, бросит мешок, останется».
— Торпись, торпись!..
Посмотрела она еще. Пахнуло из леса смолью, пылью теплой и густой. Наклонилась она над мешком, схватила за концы.
— «Не осилит, Варвара, не подымит»…
Нагнула она плечо, вскинула мешок и понесла.
— Ну, стерва! — сказал один из томских.
Трещали разгораясь камыша. Лип на зеленую воду похожий на туман серый дым. Кричала испуганно птица.
Вырезал Анрейша из бабкиной юбки четыреугольную тряпку. Нацепил тряпицу на палку. Заткнул палку за пояс.
Спросили томские:
— Куда ты?
Был у Анрейши липкий серый как дым взгляд. Утомленно шла лошадь. Давило копыто мягкие травы. Было копыто как большой зеленый цветок.
Отвечал Анрейша:
— А пойду я, скажем, к чернобандистам.
В. Ирецкий
Старик Прозоров доживал седьмой десяток. Огромное дело свое — мануфактуру — он уже давно передал сыновьям и только время от времени, по праву старшего, заглядывал в контору, просматривал балансы и, задав несколько вопросов кому-нибудь из сыновей, уходил, почтительно провожаемый служащими. Может быть, дело велось и не так, как при нем, но он не вмешивался. Сыновья его — три крепкие дуба, кряжистые, немного хмурые, упрямые, — своего не упускали, и капитал фирмы все рос и рос.
Для себя старик оставил садик на дворе, присмотр за домом и глухими приземистыми амбарами, заваленными товаром, — и еще благотворительность. Случалась ли беда какая в его районе, пожар ли, внезапная смерть, старик Прозоров на другое утро уже был там на месте, и старым опытным умом озирал с высоты своих шестидесяти восьми лет чужое бедствие. Вникнет, покряхтит, припомнит такой же случай в прошлом, а потом подойдет к вдове или вообще к пострадавшему и, чтобы не слыхали другие, прикажет вечером зайти к нему в кабинет. Никто греха на душу не возьмет и не скажет, чтобы Василий Петрович в таких случаях не помог. То на службу определял, то деньгами выручал, а то просто товару приказывал выдать из конторы: торгуй, дескать, наживайся и восстанавливай прежнее.
Тихой безмятежностью, благодушием и несуетностью веяло от старого сморщенного лица Василия Петровича, от его седой бородки, на тупой клин похожей, и только маленькие острые глаза его, как неугомонные сверлила, вечно были в движении и то и дело напоминали, что жив был дух в этом старом изношенном теле и жаден к восприятиям.
Но если бы порасспросить Василия Петровича хорошенько, то на деле оказалось бы, что безмятежность его не настоящая. Уже лет десять, как ежедневно ловил он себя на тревожной мысли о смерти, особенно когда по старой привычке каждое утро просматривал на первом листе газеты объявления о смерти и похоронах. Сначала умирали знакомые, потом старшие друзья, а потом и сверстники. Длинной вереницей проносились перед ним тени дельцов, воротил, самодуров, злых и добрых, крикунов и тихонь, которых помнил еще совсем меленькими. И чем дальше, тем все чаще звучали прощания с уходившими из жизни, и каждый раз неугомонный поднимался вопрос: а когда же мой черед?