Это длилось минуту. С жадностью глотнул он в себя воздух, сделал коченеющей рукою безнадежный жест — и умер.
Богомольная стряпка, стоявшая в дверях, громко всхлипнула. Ей показалось, что при последних словах старика Божья Матерь, простреленная грабителем, укоризненно посмотрела на Своего Сына.
1918 г.
В. Муйжель
Враги приближались. Это было известно раньше, но теперь об их близости можно было судить потому, что весь дом опустел. Старик звонил три раза — и долгая звенящая тишина отвечала ему. Он понял, что все слуги, дворецкие, мажордомы — все эти муравьи, еще утром копошившиеся в огромном, как замок, в роскошном, как дворец, доме, почтительно выслушивавшие его приказания, — теперь разбежались, гонимые рабским страхом.
Он усмехнулся, побарабанил пальцами по тисненной коже подлокотника кресла, в котором сидел, и оглянул высокую с огромными окнами комнату. Надо было и ему уходить.
В сущности уход его был давно решен и в этом не было ничего нового или удивительного. Еще задолго до этого дня к нему приезжали, сначала советуя отъезд, потом удивлялись тому, что он не ехал, потом требуя этого отъезда. Он выслушивал, кивал головой, любезный — величественный, как всегда, и чуть-чуть улыбался тонкой, знающей улыбкой, скользившей под пышными чуть-чуть желтоватыми, как слоновая кость, усами и таявшей где-то в огромной, закрывавшей всю грудь бороде. И от этой улыбки всем становилось немного неловко, как будто холодно немного, и смутное ощущение какой-то неожиданной ничтожности своей перед этим невозмутимо спокойным, величественным, как повелитель, стариком заставляло покорно склонять голову… И он остался — теперь совершенно один во всех огромных залах, уютных гостиных, бесконечных галлереях, заставленных и завешанных, как музей, огромной ценности и редкости вещами.
Но надо было уходить — враги приближались. Он это знал особым чувством — презрительно-гордым, которому не нужно было каких бы то ни было внешних подтверждений. Игра была проиграна, это он знал и раньше — он только не думал, что она будет проиграна так скоро…
Теперь надо уходить… Что же взять с собой на всех сокровищ, которыми набит был этот опустевший дворец?
Здесь прожило бесчисленное количество поколении, поставленных судьбой на одну из самых высоких ступеней человеческих отношений. С незапамятных времен в этот дом стекались сокровища всего мира от металлов и камней до редчайших произведений искусства… Жизнь обитателей его текла среди этих драгоценностей, привычных настолько, что они не останавливали на себе внимание, как та земля, на которую привыкла ступать нога. В цепи поколений выдавались люди, которые всю свою жизнь и все огромное богатство посвящали на то, чтобы собрать сюда книги или картины, табакерки или камни. Были комнаты, увешанные по стенам потемневшими полотнами мировых мастеров и сплошь заставленные витринами, которым завидовали европейские музеи. Что же взять из всего этого сейчас, когда надо было уходить и оставить все тем, кто несомненно не оставит камня на камне от этого замка-дворца?
Старик не долго думал. Он знал мерило ценности и для него вопрос был ясен. Золото и камни, деньги и серебро останутся, в чьи бы руки они ни попали. Самое их ничтожество, заставлявшее старика презрительно морщиться при воспоминании о блестящих желтых крупинках и тусклых, как бельмо слепого, серебряных монетах, — спасали их от уничтожения. В сумме ничтожной человеческой жизни они останутся, как вечная насмешка над ничтожеством человека. Если спасать, то надо спасать то, что несомненно будет уничтожено и что представляет собой вершину человеческого духа…
— Конечно ее… Ее надо взять! — пробормотал старик и поднялся. Из трех свечей бронзового канделябра, вставленная позднее, одна была больше других. Старик вынул ее, обернул конец платком и двинулся из комнаты.
«Она» висела не в галлерее, где со стен смотрели полупившиеся мелкой сеткой произведения мировых мастеров, и где колеблющиеся пятна трепетного света свечи вырывали из темноты то желтое, бессильно распростертое снятое с креста тело, то наивно радостное лицо женщины, любующейся лежащим на коленях ребенком, то роскошные тела, лежащие с цветами и виноградными лозами, вызванные к вечной жизни полнокровной кистью исполненного солнечной радостью художника, а дальше, в библиотеке… Огромная, мрачная от черного дуба зала угрюмо блеснула полированными краями мебели, погребальным отражением стекол и тусклым отблеском бронзы. Она висела между шкафами прямо против двери.