— Ну, иди, — довольно кротко приказал старик, — теперь недалеко… Версты две не больше… Даже я, старый, теперь мог бы донести эту штуку… Ты знаешь, что несешь?
Человек поправил плечом тяжесть и взглянув, но привычке, искоса и изподлобья, несмело ответил:
— Панские забавки… Разве-ж я знаю?..
Старик усмехнулся и пробормотал:
— Забавки!.. Забавка, перед которою все твое существование, вместе с твоей женой и щенятами твоими, след раздавленного червяка на земле… Забавки!..
Они опять двинулись, но прошли только несколько шагов, как старик, тронув рукою мужика, остановил его.
Впереди по дороге, рядом с которой они шли таящейся в кустах тропинкой, послышался шум. Кто-то ехал — должно быть, верхом, потому что слышен был один звук копыт без обычного тарахтенья колес. Ехали вооруженные — оружие гремело порою, сталкиваясь со сталью стремени; фыркая, лошади гремели мундштуками.
Это были они — враги. Это было так же ясно для старика, как дрожащее и переливающееся, как развернутый багрово-розовый шелк, зарево направо. Это были они — вандалы, по следам которых шло разрушение.
Слегка вытянув одну руку, а другой крепко сжимая под плащом чеканенную ручку венецианского кинжала, старик слушал приближающийся топот. Человек, несший великое произведение, тоже замер, прислушиваясь. Его подавленная, покорная поза вьючного животного незаметно изменилась. Она стала сжавшейся, напряженной, как стянутая, готовая каждый момент развернуться, пружина. Он не смотрел на старика, но так же ясно, как будто бы луч солнца ударил в его глаза, было то, что таится в них. Трусливый, но уже уверенный, унылый и торжествующий был этот взгляд невидимых глаз и понятный, как крик в самое ухо.
Старик крепче сжал нагревшуюся рукоятку кинжала и — как всегда во всей своей пышной и богатой ощущениями жизни — быстро, спокойно и холодно бросил все на внутренние весы.
— До города две версты… Можно донести самому… Один удар вон туда — в открывшуюся под рваным, вшивым и вонючим полушубком жилистую, черную как земля шею — и ни крика, ни стона… У него есть опыт: чучело медведя, стоящее в вестибюле замка с золотой дощечкой в подножье, последнее доказательство: один удар таким же кинжалом. В свою руку он верил — и знал внутренним чутьем, что не напрасно. И она спасена — для всего будущего человечества, для всех торжественных и прекрасных побед лучшего в бытии — его и преображения — искусства. Но ведь он… человек! Эта полуобезьяна, застигнутая на грабеже, который благо, когда он грабит, и преступление, когда у него грабят, — это животное всетаки… человек! Он хам и негодяй, преступник и разрушитель даже без злой воли, он тормаз — камень на пути мысли, творчества, вдохновенья, но… человек, человек!.. А если нет, то она — заброшенная и разбитая, погибшая в придорожной грязи…
В первый раз старик увидел, что перед ним встала задача, огромная, как мир, и тяжелая, как он. И в первый раз в гордой и властной, презирающей грязь земли и устремленной к высотам духа, жестоко-холодной и светлой, как недосягаемая вершина, душе старика встал вопрос, который надо было решить тотчас…
Картина и человек. Она или он? А там на дороге топот копыт и звон оружия. Нужно решение и сейчас, сию минуту. Но как решить?..
Старик стоял, сжимая верный кинжал, и так же неподвижно, уродливо чернея придавленным к земле тяжестью силуэтом, стоял человек.
На дороге совсем близко послышался хриплый простуженный голос, командующий что-то…
Враги приближались.
Вас. Немирович-Данченко
«Тайное ищет оправдания и откровения».
Сон ли это?
Если сон, — почему на лоскутке бумаги непонятный знак: две стремящиеся одна к другой стрелы и разделяющий их меч с рукоятью в виде креста? Не я же встал ночью и начертал таинственное. До сих пор за мною не водилось такого.
Хорошо, слишком хорошо помню: часы в соседней комнате пробили два.
За окнами было темно.
Должно быть, на улице бесилась метель, потому что от времени до времени полною горстью бросало снег в их стекла.
Было душно и жарко, а меня знобило. Ноги ледяные. Какая-то струна во мне трепетала и становилось холодно и жутко… Порою и снаружи струилось остуживающее. Точно чья-то невидимая рука надо мною, и от ее пальцев пробегали ко мне истечения, от которых я коченел. Моя комната была очень мала, но когда я смотрел в ее мрак, она казалась громадной. Вся заставлена — письменный стол, шкапы с книгами, диван, кресла, вороха газет в углу, а я ощущал ее пустоту: пустоту в странно раздвинувшихся стенах. Пустоту и в пустоте эту руку.