Достоевский замолчал. Валиханов слушал его не дыша.
На этом они простились тогда, и Валиханов вышел. И долго еще потом в ушах звучал у него горячий шепот Достоевского.
— Чокан Чингисович, когда долго думаешь об этом предмете, воображение начинает вдруг действовать с силой неслыханной. И тогда будто сам становишься тем, о ком думаешь, и тебя посещают странные сны. Вот со мной приключается это иногда насчет Николая Павловича, и тогда все будто и в дымке, и в то же время — осязаемо до мелочей, и чувствуешь, и понимаешь все, все… И лезет тогда настойчиво в голову французская лукавая сентенция насчет того, дескать, что понять — значит простить. И ведь понимаешь. И шевельнется нет-нет жалость даже к безумию и одиночеству его… А простить, — Достоевский затряс головой, — простить — нет. Невозможно.
2
Для эскадры английской препятствие главное на пути к Петербургу — Кронштадт. На Кронштадте главное — если б оный англичане замыслили взять, — коса. Захватят ее — остров их.
Император повернулся. Железная кровать скрипнула. Шинель сползла. Он пошарил рукой, натянул повыше.
Холодно. И всегда, говорят, холодно было в этой комнате дворца. Раньше казалось — просто свежо. И предпочитал ее еще за уединенность. Пока доберутся, если что. А в окно часовой виден. Вот и сейчас, если встать, увидишь, штык поблескивает.
Николай откинул шинель, спустил ноги, сел на низкой железной походной кровати с кожаным матрацем. Окна все еще были темны. Вдали только, на мосту и у берега, тянулись рядами фонари.
Он встал, накинул халат. Прошел в комнату рядом. Начал умываться. Обтерся водой со льдом.
Да. Век Николая, про который всякое твердили, видно, кончается. Интересно, когда конец обозначился?
Лед. Вода вокруг. Он долго смотрит на рябь в тазу, на блики от свечи. Ведь и это должно было б остаться в веке, вместе с шинелью, с кроватью железной. Примером. Теперь, пожалуй, останется, да по-другому. Примером, да не тем. Но не думать.
Он нахмурился и так, все хмурясь, начал одеваться.
Ну и что ж? Был ли век его иль не был? Неважно. Он, во всяком случае, служил. Как мог. Не сбежал. Не спрятался. Да и то сказать — куда?
Николай оделся и вышел. Холодный мрак, прорезаемый редкими фонарями, висел над столицей. Он направился к Неве. Замерзший ее простор еле угадывался в темноте.
Стали попадаться редкие прохожие. Занималось утро. Николай старался дышать ровно, втягивая глубоко воздух. Бодрость, однако, не приходила. Его сковывала тягучая вялость. Ноги казались ватными, чужими.
Николай ускорил шаг. Он шел по набережной вниз по течению Невы. На реке впереди, справа выросло что-то темное. Николай на ходу стал всматриваться — оказалось, вмерзшая в лед у берега небольшая финская лайба.
Он шел все дальше. Медленно начало светать. Остановился у памятника и долго смотрел на Петра на вздыбленной лошади, что черным силуэтом вырезывался в белесой мгле. Он не любил этого места. Почему они тогда, четырнадцатого числа, собрались здесь?
А в Севастополе между тем истекают кровью. А падет — виноватых не будет. На одном все сойдутся. Выполняли приказ. Высочайшее повеление. Не рассуждая.
Но штуцеров, между прочим, в баталионах нет. Хоть уж лет десять тому ясно стало — нужны штуцера, с кремневыми плохо. Не ввели. Почему? Молчание. Спросить некого.
Было уж совсем светло, бело, дымно, морозно. Николай снова в последний раз издали взглянул на Петра и пошел к Дворцовой площади мимо засыпанных снегом деревьев.
Дурачье. Он усмехнулся про себя. И усмешка была мрачной. Дурачье. Все эти шалопаи со своими советами и надеждами. Что они понимали? Ничего. А у него не было другого. Честные? Но у честных мнения. А у исполнительных нет. Так уж лучше…
Ну, а Севастополь? Не удержать. А в баталионах кремневые, кремневые. А на раненых деньги в инвалидном фонде разворованы. И в армии же воровство повальное, без удержу. А дворовые лучше? Господ-то режут!..
Но не думать, не думать! Образуется…
3
Белые сахарные льдины медленно плыли мимо берегов. Нева легко несла их в залив. Шел ладожский лед.
Достоевский и Валиханов стояли у гранитной ограды и смотрели на мощный поток реки. Был яркий солнечный день. От льдин тянуло холодом. В темной Неве отражалось небо. Вода шла высоко. Набережная была усеяна пестрыми толпами гуляющих.
Вдали блестел шпиль собора в Петропавловской крепости.
— Но не думать, не думать, — негромко и быстро и несколько как бы в нос сказал вдруг Достоевский каким-то чужим, мертвым голосом.