А дошло до того, что шагай хоть в пропасть — ни один подлец слова не скажет. И как? Сколько лет армию холили, растили, молились, а под Евпаторией в решительный час в пушках — по одному заряду. Поражение, бегство, срам.
Нет, никто слова не вымолвит ему поперек, хоть кто б и видел, что шаг занесен над бездной. Шагай! Он и шагнул.
Никто не мог. О холуях говорить нечего. Он их создал? Так. Но и они его. Да, да, господа.
Николай ворочался беспокойно и чувствовал, что мысли его все более мешаются, утрачивая присущую им всегда — так он думал — стройность.
А не сон ли был все это, вся жизнь? На лоне северной столицы сон. И во сне прошла власть безмерная, почести божеские, парады, блеск и лесть, не знающая пределов.
Но лести той цена — грош. Не верил уж никому он теперь. И за гробом — тоже. Только умри — на иной лад заговорят. Сейчас одно скребут, потом другое напишут. Помоями обольют, все на него свалят.
До утра далеко. И тоска. Гниль все и прах. Иль уж все равно? Иль играть до конца? Но переменилось все, будто свет другой все осветил. И давно переменяться начало, и что дальше, то переменялось все быстрее. И ведь недавно же еще будто в Аничковском балы еженедельно открывались на сто персон. Министры, знать. Для них карточные столы. Он не любил, чтоб танцевали поздно. Ужинали в час и после все разъезжались. Польки еще не знали, но вальсировали.
Лести было много, но и игривости тоже. И тогда непринужденнее…
Николай заснул. Он спал недолго, и сон его был неровен и тяжел. Он проснулся от прикосновения к груди чего-то холодного. Он с трудом поднял веки и увидел склонившегося над ним лейб-медика Мандта.
Мандт долго выслушивал его, потом выпрямился. Лицо его было хмуро. У постели стояли еще другие, но Николай смотрел только на Мандта.
— Что сказал тебе твой рожок?
— Ваше величество, — запинаясь, начал Мандт, — в свое время, вы помните… Вы сказали, что если будет приближаться та минута… Вы понимаете…
Тяжелый взгляд Николая был неподвижно устремлен на него. Как, однако, спотыкается этот немец. На каждом слове.
— Ты хочешь сказать, — слова звучали глухо, — это и есть последний шаг?
Мандт смотрел на него с ужасом. Губы Николая кривились в непонятной усмешке.
— Да, ваше величество.
— Что ты услышал?
— Паралич в легком начался.
Значит, конец сна. Он приказал позвать наследника и всем выйти.
7
Солнце садилось. Валиханов ехал верхом по склону горы. За ним в отдалении следовал молодой джигит. Валиханов все смотрел в вечернюю степь и думал.
Ему представлялись громадные пространства, что отделяли его сейчас от Петербурга. Целый день провели они вдвоем с джигитом на Срымбете. Валиханов пил кумыс, ел дымящуюся, только что сваренную баранину, лежал на кошме в тени деревьев, смотрел в небо. Там плыли белые легкие облака.
Он вспомнил Петербург. Иногда все пребывание его там казалось ему сном. Сколько он ни думал, никак не мог уловить скрытого смысла картин, что вставали в памяти.
В этот день он более всего вспоминал Достоевского, его худое нервное лицо, бледную тонкую руку, что была вечно в движении, в доказующем жесте.
Все это осколки образа, который весь не давался и уходил куда-то вглубь и таял. Но за осколками маячил — и чем дале, тем чаще — дух могучий, неровный и как бы кипевший в непрерывном с собою борении.
Нет, это не был выезженный мерин, о котором наперед все известно. То был аксак-кулан, норовистый, непокорный и трагический, который — станешь его брать — убить может ударом копыта в сердце, а возьмешь — на кручу взнесет и рухнет, и себя может погубить и седока.
Такое, казалось порой Валиханову, страдание, душевное и телесное, — изведал этот человек, что утратил страх уже всякий перед всякой мукой. И сам уже мерою всякого чужого страдания готов стать без трепета.
Он все будто искал что-то в себе. Валиханову иногда становилось его жаль, потому что нет-нет и приходило на ум, что, может быть, неслыханная эта работа совершается как бы в осажденной уже цитадели, где вот-вот к тому же вспыхнет пожар. Может быть, и лихорадочность от того же?
Кривил ли когда-нибудь искатель и подвижник сей душою перед собою? Притворялся ли? Но зачем ему это надо было, если — знал Валиханов по прошлому — в поисках был неостановим, упорен и конечных пунктов не страшился, хотя и взирал на них с некоторой как бы печалью?
От солнца по степи побежал розовый и желтый свет, который становился все гуще.
Съехали с горы и взяли в сторону, минуя аул. Оттуда уже тянуло вечерним дымом. Звонко раздавались в густеющем сизом воздухе человеческие голоса, лай собак, призывное ржание кобылиц.