Представление о козачестве в <Главах исторической повести> создают и «портрет деда Остраницы, воевавшего со знаменитым Баторием <…> суровое, мужественное лицо, которому жалость и все мягкое, казалось, было совершенно неизвестно», и «небольшая картина… изображающая беззаботного запорожца с бочонком водки, с надписью “Козак, душа правдивая, сорочки не мае”», и нарисованные народным умельцем «сцены из Священного Писания», где изображены «Авраам, прицеливающийся из пистолета в Исаака; св. Дамиян, сидящий на колу, и другие подобные» (III, 293–294). Заметим, что «Авраам, прицеливающийся из пистолета в Исаака…» – это версия библейского сюжета о принесении Авраамом своего сына Исаака в жертву Богу: «И простер Авраам руку свою, и взял нож, чтобы заколоть сына своего» (Быт. 22:10; ср., убийство Тарасом Бульбой сына Андрия). Св. Дамиан-бессеребренник был искусным лекарем и обладал даром исцелять даже безнадежные болезни силою молитвы, однако в его житии нет эпизода казни на колу. То есть, ситуации козацкой жизни оказываются здесь переосмыслены как библейские и житийные сюжеты.
В этой перспективе судьба Героя-странника, круглого сироты, обусловлена и его козацким родом, и чудом. Он родился у погибших родителей: «…странная судьба моя! Отца я не видал: его убили на войне, когда меня еще на свете не было. Матери я видел только посинелый и разрезанный труп. Она, говорят, утонула. Ее вытянули мертвую и из утробы ее вырезали меня, бесчувственного, неживого» (III, 296). Этот фольклорный мотив чудесного рождения определяет миссию народного спасителя, избавителя[187], противостоящего не-козацкому миру, что подтверждается ускоренным развитием Героя («Еще мал и глуп… уже наездничал с запорожцами») и его побуждением вместе с козаками «отмстить за ругательство над Христовой верой и за бесчестье народу» (III, 297). Однако он тут же признается себе, что тогда «ни о чем не думал», его «почти силою уже заставили схватиться за саблю», а потом он стал виновником поражения козаков, не ударив из засады, так как увидел среди врагов «Галькиного отца» (III, 297; ср.: Андрий Бульба из-за любви к дочери воеводы возглавил засаду поляков в битве с запорожцами).
Если в архаических жанрах мотив «чудесного рождения» маркировал героя, избавлявшего людей от гнета и/или беды (например, С. Палея), то в современном Гоголю романе этот мотив был, как правило, связан с тайной происхождения героя. Так, в романе В. Скотта «Антикварий» (1816) рассказывается о том, как состоявшая в тайном браке леди Невил была заключена под стражу, бежала и бросилась в море. Когда ее спасли, у нее начались преждевременные схватки, и, родив сына, она скончалась. Ее свекровь, подстроившая все, чтобы разрушить этот брак, приказала служанке Элспет убить мальчика, но его спас дядя, брат отца, который затем тайно воспитал героя сообразно титулу и завещал ему свое именье. Состарившаяся Элспет перед смертью хочет облегчить душу и открывает тайну, которая освещает темные, скрытые от других героев связи, подробности прошлого – в конечном итоге, истину, и объясняет ход событий. Но, с точки зрения автора, это происходит и само собой, по естественным законам жизни, где всегда побеждает добро, а зло будет наказано даже официально – государством[188].
На фоне романа «Антикварий» (перекличка с ним ранних гоголевских фрагментов, на наш взгляд, отнюдь не случайна) легко обнаружить и редукцию поэтики тайны: последняя в <Главах…> уже обусловливает лишь экзотическую сторону сюжета, связанную с его национально-историческим, фольклорным колоритом, и явно профанируется, ибо, не узнаваемый другими, сам герой знает о своем происхождении, а на роль хранительницы тайны подходит как выжившая из ума старая нянька, так и мать Ганны-Гали (в этом случае тайной могли быть и какие-то родственные отношения).
Портреты этих старух явно схожи с образами Элспет и тещи Глечика, а также с описанием сосны в «Главе из исторического романа». У Элспет неподвижное сморщенное лицо, «невнятный, могильный голос», «иссохшая рука», движения автоматические; отрешенная от внешнего мира, старуха ничего не замечает, ибо погружена в прошлое; иногда она кажется «мумией, на минуту оживотворенной давно оставившим ее духом»[189]. В «Главе…» сосна «посреди обнаженного леса» была похожа на «мумию, которую с изумлением отыскивают между голыми скелетами, одну, не сокрушенную тлением. В ней видны те же черты, та же прекрасная форма человека объемлет ее. Но, Боже, в каком виде!» (III, 315). А теща Глечика напоминает «жертву могилы, в которой сильная природа нарочно удерживала жизнь, чтобы показать человеку всю ничтожность долголетия, к коему так жадно стремятся его желания. Могильное равнодушие разливалось на усеянных морщинами чертах ее. Ни искры какой-нибудь живости в глазах! мутные, они устремлялись порой… но тот бы обманулся, кто прочитал бы в них что-нибудь похожее на любопытство. Они ни на что не глядели; им все казалось смутно, как не совсем проснувшемуся человеку <…> старуха отправилась на печь, всегдашнее свое жилище, весь мир свой, который так же казался ей просторен и люден, как и всякий другой…» (III, 319). В <Главах исторической повести> мать Ганны-Гали – это «иссохнувшее, едва живущее существо <…> несчастный остаток человека… олицетворенное страдание <…> длинное, все в морщинах, почти бесчувственное лицо <…> губы какого-то мертвого цвета <…> слившиеся в сухие руины черты…» (III, 300–301). Все это наводит на мысль, что, изображая старух на пороге смерти, Гоголь не только наделяет их чертами Элспет, но и варьирует при этом классический образ старухи Смерти, представляя старух носительницами вечной тайны и ее символом. Подтверждение тому – в финале «Сорочинской ярмарки», в хрестоматийных образах «старушек, на ветхих лицах которых веяло равнодушием могилы <…> которых один хмель только, как механик своего безжизненного автомата, заставляет делать что-то подобное человеческому…» (I, 135–136).
187