Эти слухи ходили по Петербургу и прежде, но теперь о них говорили как о совершившемся факте. Факт этот не столько волновал все общество, сколько гвардию, которой предстоял будто бы поход в случае войны.
У императрицы, более чем когда-либо, боялись бывать, и самые смелые перестали было посещать ее. Но теперь даже и к ней все чаще заезжали разные осторожные сановники ради любопытства, узнать что-нибудь. Но императрица знала менее, чем кто-либо, что совершается в кабинете государя.
Государыня жила, с переезда в новый дворец, в нескольких горницах на противоположном конце от государя и вела жизнь самую тихую и скромную. Она почти никуда не выезжала, и только иногда бывал у нее Никита Иванович Панин, воспитатель наследника, графы Разумовские, канцлер Воронцов, чаще же других княгиня Дашкова. Сама императрица иногда вечером отправлялась в гости к княгине Дашковой и там видалась с некоторыми офицерами гвардии. Одних она знала давно, а других ей представили недавно.
После Фоминой недели государыню стали просто осаждать сановники, сенаторы и члены синода и всякие нечиновные люди убедительными просьбами узнать содержание нового мирного трактата. Екатерина Алексеевна отлично понимала все громадное значение договора для общественного мнения. Чем ужаснее, невозможнее и позорнее для России окажется этот договор, тем более выигрывает та партия, которая теперь называет себя «елизаветинцами» и которой, по выражению Алексея Орлова, следовало без страха и искренне давно назваться «екатерининцами».
Однажды утром государыня вызвала к себе своего юного друга Екатерину Романовну Дашкову и встретила ее со слезами:
– Ну, княгиня, пришла пора доказывать слова делом. Если вы меня любите, вы должны непременно исполнить мою просьбу.
– Все на свете! – воскликнула Дашкова, засияв лицом.
– Да, вы всегда так: все на свете! Готовы будете сейчас, как птичка, взмахнуть крылами и взлететь в самое небо. А потом тотчас струсите и пригорюнитесь и, вместо того чтобы парить в облаках, начнете ползать, как букашка по земле.
– Merci за сравнение, – обиделась княгиня. – Оно и злое и несправедливое. Я сейчас же докажу вам, что умею летать. Что прикажете?
– Ехать сейчас же к Елизавете Романовне…
Дашкова двинулась всем телом и вытаращила глаза на государыню.
– Ну вот видите! – вымолвила та, улыбаясь.
– Но, ваше величество, вы знаете, что я с ней прекратила всякие отношения, что я, не роняя чувства собственного достоинства, не могу с ней знаться. Она бесстыдно приняла теперь свою роль… Она на днях переезжает в особое помещение, в этот же самый дворец…
– Все это я давно знаю лучше вас, но дело важное.
– Но зачем же я поеду?
– Во всем Петербурге, княгиня, только барон Гольц и, конечно, ваша сестра знают содержание нового мирного договора.
– Я вас уже просила не называть ее моей сестрой.
– Виновата, не спорьте о мелочах. Итак, Елизавета Романовна, помимо Гольца, знает наверное подробное содержание договора. Так как и государь и она тоже, ils sont tous les deux discrets, comme deux coups de canon[2], то в ваших руках, княгиня, дело огромной важности. Если вы поедете к ней, обойдетесь с ней ласково, то она расскажет вам все… Мы все будем обязаны вам, будем знать, какую кухню состряпал Фридрих! И будем знать а́ quoi nous en tenir[3]!
Дашкова стояла сумрачная, опустив голову. Она была умна и смела, в то же время крайне пылка и мечтательна. Постоянно грезились ей великие подвиги и громкие дела, но все эти подвиги и дела всегда являлись в ее воображении в каких-то сияющих формах. Всякий подвиг был прежде всего поэтичен и прелестен. Если она мечтала о женской деятельности, то ее воображению являлась непременно Орлеанская дева. Но эта Иоанна д, Арк не являлась ей замарашкой, крестьянкой, пасущей стадо и в холод, и в дождь, а являлась прелестной, раздушенной пастушкой, окруженной барашками, увитыми розовыми ленточками. Эта Иоанна не являлась ей измученной, голодной, не слезавшей с лошади несколько дней, ездящей на простой лошади и воодушевляющей своим присутствием тоже изморенных воинов. Она представлялась ей в золотой броне, скачущей на дивном коне, в дивном убранстве. И по мановению ее меча истребляются как бы сами собой враги ее отечества. Она берет города, как ветхозаветный герой: одним звуком трубным!
И в душе юной женщины, недавно вышедшей замуж, являлся постоянно кажущийся разлад. Она готова на подвиг самый трудный, самый страшный, но с тем условием, чтобы подвиг этот, с одной стороны, отозвался сразу во всей Европе, а с другой стороны, был бы тоже увит розовыми ленточками и опрыскан духами.