Возившийся в песочной куче Вовка успел соорудить вполне приличную крепость и разыграть около нее целое сражение, а чужая тетя всё не уходила и о чем-то серьезно толковала с папкой, сидя под навесом дровяного сарая. Но вот в конце улицы показалась и знакомая женская фигура, торопливо шедшая к дому.
— Мамка идет!.. — закричал Вовка, подбегая к отцу. — Мамка вернулась!
Чернова поднялась навстречу вошедшей в калитку.
— Машенька! — всплеснула руками Груздева. — Маша, милая! Да откуда же ты?
— Прямо с дачи, Нина. Ну, как ты живешь? — обняла ее Чернова.
— Да что наша жизнь. Мученье одно! — с сердцем махнула рукой Груздева. — Кругом смерть. Только и слышишь, — того забрали, этого увезли. В такое бы время сидеть тише воды, ниже травы, а мой всё чего-то шебаршит, дружков заводит, знакомки тут к нему разные шатаются… И чего, спрашивается? Дела, говорит, а что за дела… Да идем в дом-то, посидим, поговорим…
Груздевой явно хотелось поделиться своими заботами со старой подругой. Но Чернова решительно, хотя и мягко, отказалась от приглашения.
— Нет, Ниночка. Сейчас некогда. Знаешь, — из деревни в город придешь, дела не оберешься. Купить кое-чего надо, повидаться со старыми друзьями. Я лучше со всем управлюсь и к тебе под вечер приду. Тогда наговоримся. А вот Вовка мне уже сообщил, что, если к тебе в гости зайти, — полдня надо чай пить. Так, Вова?
— А как же? — серьезно ответил карапуз. — Полдня, не меньше. А иногда и до вечера…
Выйдя от Груздевых, Мария Федоровна направилась в город.
По улицам взад и вперед сновали немцы. Проходя мимо Дома Советов, Чернова посмотрела на подъезд. Вот здесь, против него, стоял раньше памятник Кирову. Теперь его нет— растут какие-то жалкие цветы.
До войны этот дом с утра до вечера был полон народа. Здесь колхозники, рабочие, все трудящиеся сходились на активы, на собрания, обсуждали самые важные рабочие и колхозные дела. Сюда приходили люди, чтобы получить совет и помощь у депутатов, поговорить насчет своих личных дел. Сейчас этим домом завладела гитлеровская военщина.
Идя дальше, Мария Федоровна наткнулась на интересное зрелище. У разрушенного дома возились люди в немецких мундирах. Их было человек пятьдесят. Они разбирали кирпичи и камни, складывали их на грузовики. Нагруженные машины отъезжали, а люди продолжали работать.
Чернова остановилась посмотреть, что здесь делается, но стоящий неподалеку полицай с винтовкой грубо прикрикнул на нее:
— Проходи, проходи! Чего стала? Нечего смотреть!
Отойдя, Мария Федоровна обратилась к встречной женщине, несшей вязанку дров:
— Скажите, будьте любезны, — кого он охраняет здесь? Никак не пойму.
— Эх, милая, что здесь и понимать, — приостановилась женщина. — Полицаи-то из русских, сволочь к сволочи подобрана. Вот и радуются, что теперь им не только над своими, а и над немцами власть дали. Караулит-то он немецких солдат. Убегают немцы с фронта, не хотят больше за Гитлера воевать. Ловят их. Говорят, многих расстреляли за дезертирство. А теперь, видно, столько их стало, что и расстреливают не всех, которых— на каторжные работы отправляют. Вот они-то тут камни и ворочают. Полицай их охраняет.
И, перебросив на другое плечо вязанку дров, женщина пошла дальше.
«Неплохо, — улыбнулась про себя Мария Федоровна. — Значит, и немцы умнеют, начинают кое-что понимать. Столько дезертиров, что всех не расстреляешь.»
Выйдя на Октябрьскую, Чернова из любопытства зашла в один из магазинов. Полки его были почти пусты. На них лежало вонючее, из глины сделанное мыло, гвозди, подковы, еще какая-то мелочь. Но и это всё продавалось лишь в обмен на особые талоны, свидетельствовавшие о сдаче германскому государству шерсти, мяса, зерна. Покупателей в магазине не было.
«Как может сам германский народ терпеть гитлеровские порядки?»— раздумывала Мария Федоровна.
Не доходя до улицы Ленина, Чернова увидела чистильщика сапог, сидевшего на углу Пушкинской, у входа в летний театр. Невольно она посмотрела на свои хромовые сапожки, подарок старшины Синицына. Запылены до безобразия. Надо почистить, а то сразу видно, что пришла откуда-то издалека, из-за города.
Подойдя к чистильщику, она поставила ногу на его тумбочку.
Не поднимая головы, на которую была глубоко надвинута старая солдатская фуражка, но видя по юбке, что перед ним женщина, чистильщик пододвинул табурет и вежливо пригласил:
— Садитесь, пожалуйста.
Чернова села. Ловкие руки чистильщика, вооруженные щетками, быстро замелькали. Поработав щетками, он вынул из-за пазухи бархатку, навел на сапоги окончательный блеск и, оглянувшись по сторонам, вдруг сказал^ тряхнув бархаткой:
— Это я только для русских… — и поднял голову.
Мария Федоровна не сразу сообразила, поняла, узнала… Из-под старой солдатской фуражки на нее смотрели знакомые озорные глаза.
Тут только она рассмотрела вздернутый нос; рыжие волосы чуть видны из-под околышка фуражки. Чистильщик улыбался, и это была прежняя озорная улыбка рыжего Фомки.
— Тетя Маня… Это вы?
— Я, родной! Я, Фома!.. Ах, ты, мученик мой!.. — и она порывисто обняла мальчика.
Еще минута — и Фома, собрав свой нехитрый инструмент, шагал рядом с Черновой домой к бабке Агафье.
Когда они уже сворачивали с улицы Единства на старую базарную площадь, на них чуть не налетел вышедший из-за угла быстрым шагом красивый высокий блондин. Он был одет в советскую военную форму, только без знаков различия.
— Фу ты, черт всюду его носит! — выругался Фомка, со злобой глядя вслед высокому.
Чернова невольно оглянулась, но не обратила особого внимания на слова Фомы.
Погостив немного у бабки Агафьи, которая начала поправляться и уже бродила, опираясь на палочку, Мария Федоровна стала собираться в дорогу.
— До свиданья, бабушка, спасибо вам за угощенье. Берегите Фому. Хороший он мальчуган, — говорила она старушке.
— Ох, милая, да я для него всё сделать готова. Вот он-то иногда не слушает, паршивец. Уж ты накажи ему, чтобы попусту не бегал, — ворчала по привычке бабка. — Ну, счастливо, милая. Заходи когда.
Уже выйдя из дома, Чернова обернулась.
— Проводи меня немного, Фома, — попросила она.
— Сейчас, только фуражку надену, — с готовностью откликнулся тот.
Идя рядом с Черновой, Фома выжидательно поглядывал на нее, но она молчала. Только когда они вышли уже на берег Псковы, вдруг спросила его:
— Фома, сколько тебе лет?
— Пятнадцать. А что? — недоуменно спросил он.
Чернова приостановилась, поглядела на него внимательным и серьезным взглядом.
— Да. Совсем уже взрослый. Даже куришь… — Она невесело улыбнулась. — Так вот. Сергей Андреевич поручил мне познакомить тебя с хорошими людьми. Его друзьями. Понимаешь?
Фомка молча кивнул головой.
— Но ты должен обещать, что будешь их слушать, не станешь опять затевать что-нибудь, не посоветовавшись с ними. Даешь слово?
Фомка улыбнулся как-то не по-детски.
— Тетя Маня! Говорите, — взрослый, а сами со мной, как с маленьким. «Обещай, Фомушка, дяденьку слушать, будь умницей.» Я за это время хорошую «школу» прошел. Гитлеровскую.
Нервная гримаса исказила лицо мальчика.
— Прости, Фома, — мягко положила ему руку на плечо Чернова. — Я ничего не забываю. Но для меня ты действительно остаешься еще ребенком. И очень дорогим мне ребенком… Не обижайся. Мне будет очень горько, если с тобой снова что-нибудь случится. А потому помни, что ты должен быть дисциплинированным, осторожным, ради себя и… ради меня.
Они шли по улице Карла Маркса. Неподалеку от Петровской башни, стоя на тротуаре, разговаривали двое мужчин. Один — сухощавый, одет, как рабочий. Другой — красивый высокий блондин в советской военной форме без знаков различия.
Мария Федоровна остановилась, поглядывая в сторону разговаривавших. Она не обратила внимания на то, что Фома весь как-то сжался и отступил за ее спину, еще ниже надвинув на лоб фуражку.