После купания он тряс своим тяжёлым, плотным телом, ложился на горячую гальку и смотрел туда, откуда неслась река, – на горы. Около него галька делалась радужной и блестящей. И Джек изредка опускал голову и лизал мокрую гальку.
А Петька тем временем бродил под берегом речки и собирал ежевику – чёрную, с жёсткими маленькими косточками ягоду. Он ел её и давал есть Джеку. Пёс морщился, тряс головой, тёр себе морду лапами, но всё-таки ел. И язык у него делался фиолетовый, как чернила.
Мальчишки при встречах перестали обращать на Петьку внимание. Они презирали его молча, на расстоянии.
Так прошёл месяц.
Мать видела, что сын стал оживать. Теперь он не сидел один в углу комнаты, уперев лоб в стенку. Привычка так сидеть появилась у Петьки в Ленинграде, когда многие часы длились воздушные тревоги, в убежище тяжело дышали люди, с потолка при каждом, даже дальнем взрыве сыпались белые чешуйки штукатурки. В те времена Петька и привык сидеть, уперев голову в стенку и закрыв глаза. Он и здесь, в тылу, сперва всё сидел так. И боялся выйти на улицу. А Джек вытащил его к свету, к солнцу, к реке. И Петька стал оживать.
Однажды он пришёл и сказал, что ежевика так называется от слова «ёж». У неё ветки с шипами, колючие. И ёжик колючий. Вот её и назвали.
Мать заплакала.
– Ты чего? – спросил Петька.
– Так… Просто так…
– Я, пожалуй, буду теперь спать на крыше, – сказал Петька. – Мы будем там спать вместе с Джеком. Можно?
– Уже осень наступает, Петя, холодно… Скоро тебе в школу записываться, – сказала мать.
– В школу?
Петька уже забыл, когда он ходил в школу. Это было ещё до войны. Они ходили вместе с Витькой, сыном дворничихи тёти Маши, и на уроках потихоньку от учительницы играли в фантики… И вдруг Петька почувствовал, что ему хочется пойти в школу. И хочется попасть в один класс с Сашкой, что ли… Это было странно, но это было так.
– Я схожу запишусь, – сказал Петька. – А на крыше можно спать?
– Ну спи пока…
Крыша была плоская, глиняная. Глина рассохлась. По всей крыше змеились трещинки. Ветки карагачей и шелковицы были отсюда непривычно близки и доверчиво совали свои желтеющие листья прямо Петьке в нос.
Они с Джеком лежали укрытые одним тряпичным одеялом. А по ночному небу медленно тёк Млечный Путь. На вышках у пехотного училища перекликались часовые. Когда где-нибудь лаяла собака, Джек вскакивал, сдёргивал с Петьки одеяло и рычал. Если Петька стонал во сне, пёс лизал его шершавым, тёплым языком. И Петька, просыпаясь, чувствовал на губах пресный вкус собачьей слюны.
Утром, когда собирались на работу взрослые, Антонида выпускала на двор свою Катюху. Над городом плавал туман, и повлажневшее одеяло холодило Петькины плечи; Джек убегал на прогулку, бесшумно и ловко прыгая с крыши. А Петька долго ещё лежал, рассматривая горы. Вершины их в хорошую, ясную погоду казались ему жёсткими и тяжёлыми, как железо, а в хмурую – лёгкими и мягкими, как углы у подушек. И Петьке хотелось рассказать кому-нибудь про это. Но мать начала работать, и виделись они только поздно вечером.
Его тянуло к сверстникам. Однако он знал, что те только и ждут подходящего момента разделаться с ним. И пёс становился для Петьки чем дальше, тем дороже и необходимее.
Их дружба нравилась и матери, и глухой старухе, и Антониде. Даже старик почтальон сменил гнев на милость и часто задерживался передохнуть возле их дома. Джек признал старика своим и вместе с Петькой подходил к нему.
– Сегодня не смотрите, сегодня нет вам никаких писем, – бормотал почтальон. – Но это ничего… Ещё придёт вам конвертик. Ещё из-под самого Берлину для вас письмо принесу… Всё будет… Всё…
Потом трогал Джека за ухом кончиком палки, тяжело, с натугой вздыхал, поднимался и брёл дальше по своим почтовым делам.
Как-то уже поздней осенью, когда травы утром тяжелели от инея, стручки акаций почернели и раскрылись, а снега на горных вершинах опустились до первых отрогов, Петька решил приучить своего пса ходить в упряжи и таскать за собой лист фанеры.
Джек никакого желания залезть в ярмо не испытывал. Это было верблюжье, а не его дело. У Джека сразу начинал почему-то чесаться живот, когда Петька прикреплял к его ошейнику верёвочные постромки. Он чесал живот сперва одной, потом другой лапой, потом начинал трясти головой, валяться на спине и махать в воздухе всеми четырьмя лапами.
Безухая сука смотрела на всю эту кутерьму через щель в заборе, подвывала и скребла когтями землю. Она издевалась над Джеком за то, что он – такой большой и сильный пёс – слишком много позволяет маленькому паршивому мальчишке.
Потом вышел из комнаты Антониды высокий сержант в короткой куцей шинели, с вещевым мешком на плече. Его правая рука висела на груди, прихваченная грязной косынкой. Сержант остановился в воротах, чтобы понаблюдать за Петькой и Джеком.
Когда пёс начинал валяться по земле и болтать в воздухе лапами, сержант сплёвывал, целясь в черепок разбитой тарелки, и криво усмехался. И Петьке показалось, что военный смеётся над ним, над тем, что он не может справиться с собакой. Петька рассердился и пихнул Джека в мягкий бок носком ботинка. Он не хотел ударить сильно, но пёс от боли даже взвизгнул. Потом ощерился, зарычал и, оборвав постромки, убежал.
Петька кричал ему вслед всякие ласковые слова, но Джек не слушал и не возвращался.
– Ну-ка иди сюда, – сказал сержант Петьке, опуская свой мешок на землю.
– Чего вам? – угрюмо спросил Петька.
– Поближе, так лучше разговаривать.
Петька подошёл. Он увидел жжёные дыры в полах солдатской шинели и услышал запах махорки, ремённой кожи, влажного сукна. В глаза сержанту он не смотрел – было стыдно.
– Батька воюет? – спросил сержант. – Достань отсюда, – он показал на карман штанов.
– Чего достать?
– Кресало! – с раздражением сказал сержант. Щека его мелко задрожала. Он придержал её рукой.
– Контузия? – спросил Петька, вытаскивая трут и кресало.
Сержант молчал. Он вошёл сюда – на тихую улицу далёкого тылового городка, в тишину облетевших деревьев, во двор, где мальчишка играл с собакой, – и напомнил о той войне, которую только что начал забывать Петька.
– Да. Контузия. Дрожит всяк раз от нервов, – стараясь говорить спокойно, наконец объяснил он.
– Вам чего ещё? – спросил Петька.
– Пёс у нас был. Стёпкой звали. Похож очень на твоего, – сказал сержант, раскручивая трескучую махорку.