Весна началась ярко и быстро, в городе запахло морем. Когда деревья выстрелили, Петька выкопал в палисаднике ямку. Умерла птица. Какая-то перелетная. Свалилась прямо под дерево, к которому был привязан конец бельевой веревки. Когда Петька ее нашел, птица была уже холодной. Он грел ее в руке.
— Она замерзла, — сказал Петька.
— Она сдохла, — сказала я.
— Надо ее согреть, — Петька подул в кулак, из которого торчала мертвая птичья голова. — Она оживет, если ее согреть.
Я верила Петьке. Мы дышали на птицу и по очереди грели ее в кулаках. На нас из окна смотрела жена дядьки Витьки, тогда она еще не пропала. Мы не обращали на нее внимания, как если бы она была занавеской.
Перья птицы вспотели от нашего дыхания. Мы положили ее на землю, она не улетала, и тогда Петька выкопал ямку. Он заплакал, когда мы опустили в нее птицу.
— Ей будет жестко лежать, — сказала я, и Петька сбегал домой за ватой.
Мы постелили толстый слой ваты на дно ямки, положили на него птицу, кажется, это был стриж или ласточка. Прежде чем засыпать ямку, Петька положил туда свой стеклянный шарик. Такие шарики составы возили под мостом целыми вагонами. Говорят, из них делали стекловату, которой оборачивали водопроводные трубы, чтобы те не мерзли зимой. Мне тоже хотелось иметь стеклянный шарик, но Петька пожалел его для меня, может быть, потому, что я в отличие от птицы была живой.
Мы украсили птичью могилу гладкой галькой, наверное, когда-то принесенной с морского берега, а теперь валявшейся на влажной земле палисадника.
— Наверное, у нее были дети, — начал Петька про птицу. — Теперь они ждут ее в гнезде на дереве, а ее все нет и нет…
Петька снова заплакал.
— Вот бы их здесь похоронить, — сказала я про птенцов, и тоже заплакала.
Мы сидели на корточках в палисаднике и плакали. Из окна на нас смотрела жена дядьки Витьки и улыбалась. А потом пришла Петькина мама — толстая тетя Галя с высокой прической и треснувшей кожей на пятках — и мы пошли смотреть кроликов.
На следующий день мы снова хоронили. И на следующий через следующий тоже. Я принесла в палисадник божью коровку, которую поймала у себя на ноге. Она была еще жива.
— Как мы ее похороним, если она жива? — спросил Петька.
— Мы ее убьем, — ответила я.
Мы закрыли божью коровку в стеклянной банке, и пока она в ней умирала, разбивали галькой грецкие орехи. Это Петька придумал сделать для нее гробик из скорлупы. Орехи разлетались вдребезги, а нам нужна была целая половина. Когда нам удалось расколоть один ровно по шву, божья коровка в банке перестала двигаться. Мы постелили в скорлупу кусочек ваты, чтобы было мягче, положили в нее божью коровку, закопали ее в маленькую ямку и положили сверху гальку, а сверху еще одну — поменьше.
Петька снял вспотевшие очки, вытер с глаз слезы. Я отвернулась, чтобы не смотреть на него. Я боялась Петьки без очков. Мне казалось, его глаза выпячиваются наружу. Мне казалось, они изнутри пришиты к Петькиной голове резинками. Пока резинки натянуты, глаза на месте — смотрят прямо вперед, но стоит резинки отпустить, и глаза скосятся к переносице или резко уйдут к вискам. Без толстых стекол коричневый Петькин зрачок, совпадающий по цвету с клеткой пальто, становился мутным, будто в него надышали, а ободки век напоминали оранжевый птичий клюв. Я предпочитала не смотреть Петька в глаза, когда он снимал очки. В то время мне случалось с кем-то дружить по частям. Например, дружить с чьими-нибудь головой, ногами, а с руками — нет. Если мне не нравились чьи-то руки, я старательно отводила от них взгляд, делая вид, что они — сами по себе, и мне необязательно на них смотреть. Например, я дружила с белым кроликом, который жил в сарае за домом. Он нравился мне больше всех, потому что остальные кролики в клетках были черными, один этот — белый. Но дружила только с его белой шерсткой, длинными ушами и хвостом. А его глаза с красными, засосавшими кровь зрачками, я отделяла от белой шерстки и никогда в них не заглядывала. С Петькой я дружила, только когда он был в очках.
— А вдруг они лопнут? — подумала я про резинки в Петькиной голове, перекатывая пальцами в кармане подаренный птице стеклянный шарик.
Я очень хорошо помню свое детство, и подоконнику, на котором я сейчас сижу, тяжело, но он широкий.