Бубенцов оглянулся, но ларечный неон больше не зазывал. Исчез куда-то ларек, словно сквозь землю провалился. Серега судорожным движением открыл пакет и облегченно вздохнул. Водка и продукты были на месте, вот только сам пакет изменился до неузнаваемости. Был обычный, желтый, с изображением чем-то недовольного верблюда и рекламой невиданных в Волопаевске импортных сигарет, а теперь весь почернел, скалилась с него принеприятнейшая рожа, чем-то смахивающая на кошачью, и рубленные латинские литеры сменились на затейливую вязь полузнакомых букв.
«Когда ж этот бардак кончится?» – вздохнул Серега и поплелся к Дому литераторов, успокаивая себя мыслью, что если на все волопаевские чудеса рот разевать, то и на жизнь времени не останется…
В полутемном уже вестибюле он едва не столкнулся с кем-то, вывернувшим из-за угла и, охнув, схватился за сердце.
– Ты что это? – негромко рассмеялся полумрак. – Никак триллеров насмотрелся?
«Людмила», – с облегчением узнал Серега, но слов, чтобы достойно ответить на ехидную реплику, не нашел. Терялся он в присутствии Людочки Виноградовой. Да и не он один. Маститые литераторы обходили ее за версту, литературные дамы, завидев стройную фигуру, начинали произносить слова, женщинам в общем-то несвойственные. А она словно и не замечала косых взглядов. Общалась с ею же определенным кругом знакомых, писала и читала то, что ей казалось нужным, печаталась где угодно, кроме родного города. Члены секции беллетристов регулярно предавали моральному аутодафе привозимые Людмилой книги, но Сереге запомнилось, как воровато озирающийся Копейкин прятал в чрево своего необъятного портфеля забракованный и обруганный сборник Виноградовой…
– Что молчишь? – Людмила придвинулась ближе, и ее зеленоватые глаза засветились в темноте странным светом.
«Как у кошки, – подумал Серега, – или у ведьмы…»
А слова все не шли на язык, и Бубенцов почувствовал, что мучительно краснеет. Сейчас он даже обрадовался спасительному полумраку вестибюля, ибо видеть все понимающие глаза и насмешливую улыбку для него было бы пыткой не хуже инквизиторской.
– Ладно, – в голосе Людмилы появилась горчащая интонация, – чувствую, что не до разговоров тебе сейчас. Иди, а то не дай Бог кого-нибудь из мэтров кондрашка хватит…
Вечно визжащая дверь Дома литераторов на сей раз затворилась беззвучно.
«И вправду ведьма, – с неожиданным ожесточением подумал Сергей. – Чего пристала? Завидует, что ли?»
И тут же понял, что глупость это, да и чему завидовать Людмиле? Она-то в Союзе писателей давно. Не то, что он.
Бубенцов еще раз вздохнул и, едва передвигая непослушные ноги, поплелся на второй этаж, откуда доносились недовольно бубнящие голоса.
– Это кто ж так пишет?! – вещал Азалий Самуилович, стоя в позе древнеримского оратора. – «Свеча задохнулась от порыва ветра и умерла». А? Что это такое? Неужели нельзя было написать: «Свечу задуло ветром»? Просто, понятно и со вкусом. А вот это что? «Колокольчик застыл в немом ожидании счастья». В каком ожидании? Какое такое счастье может быть у колокольчика?
– Ну как же? – затравленно пролепетал Серега. – Когда до него дотронутся руки хозяйки, и он запоет чудесной мелодией…
– Это кусок железяки-то? – фыркнул Расторгуев. – Бред собачий!
– Вот именно, – вставился Поскребышев. – А это послушайте: «Призрак бродит по Европе – признак коммунизма». Что ж вы, батенька, Маркса перевираете? Нехорошо это. Стыдно! Думаете, если перестройка, значит все можно? Перестройка, кстати, требует себя изменить, усовершенствовать, так сказать, в духе коммунизма. А вы? Обливаете грязью все, что было свято поколениям наших предков. Так, батенька, знаете до чего можно докатиться? До полной капиталистической анархии – вот до чего. Но мы, старшее поколение, категорически заявляем: НЕ-ПО-ЗВО-ЛИМ!
И тут набросились все разом.
– А это что? Что это? – с пеной у рта кричал Копейкин, от негодования подрагивая бороденкой: «Днем у него бывала белая горячка, по ночам – черная, а в перерывах он пил белую по черному». Это что ж за выдумки такие? Я вас спрашиваю? Не бывает черной горячки, уж поверьте моему опыту.
– Или вот… – пищала Марья Кустючная, – полюбуйтесь: «– Сколько можно в душу плевать? – зашипел утюг».
– А как вы проверяете, нагрелся он или нет? – вяло отбивался автор. – Вы на него плюете, а он и шипит с обидой.
– Я утюгов не оплевываю! – гордо заявила Тетя Мотя. – А проверяю степень нагревания смазанным слюною пальцем.