Теснота страшная. Только в одной избе посвободнее было – там перебежчики сидели, предатели. Впрочем, эти сволочи в лагере почти не находились. Немцы им жетоны, какие-то выдали, они эти жетоны часовому покажут – и пошли по деревне мародерствовать или попрошайничать. К ночи только и возвращались.
В лагере том нас долго не держали: погрузили в эшелоны и повезли в Пруссию, под Кенигсберг. О том, как ехали, вспоминать не буду: скот и то лучше перевозят. Как раз в то время одна немецкая авиационная часть на запад отравлялась на переформирование и отдых. Из нашего лагеря отобрали человек тридцать – тех, кто покрепче, и отправили с этой частью через Польшу, Германию – во Францию. И я в эту группу попал.
Разместили летчиков в каком-то маленьком городке. Их поселили в гостиницу, нас – в сарай за колючую проволоку. Копали мы щели на случай бомбежки, на разгрузке работали. А кормили плохо. Повар немецкий в ту воду, которой котлы мыли, объедки оставшиеся сбрасывал, тем и питались. Там, во Франции, неувязка у меня вышла. Раз заставили нас винтовки разгружать. Пока ребята ящик поддерживали, ничего было. Только немцы наших отогнали, ну, ящик меня и накрыл. Фрицы хохочут, весело им, вишь, что меня придавило. Оттащили ребята ящик, а я встать не могу – спину повредил.
Госпиталя в бараке у нас, понятно, не было, и отвезли меня в немецкий. Там поместили в малюсенькую комнатушку, куда и кровать-то едва входила, а окошечко было под самым потолком. Почти месяц я там провалялся. Врач за это время два раза заходил, сначала – когда привезли меня, взглянул, а когда оклемался немного – выгнать велел. Вот и все лечение его. Скорее всего, помер бы я там, если бы не женщина одна – испанка. Она в госпитале убирала, ну и в каморке, куда меня положили – тоже. Я в то время уже по-французски разбирал немного, ну и рассказал ей где словами, где на пальцах о жизни своей. Раз она мне и говорит: «Я тебя сама лечить буду». И правда – стала приносить мазь какую-то, подкармливать меня. Потом уж, когда я из каморки стал на улицу выбираться, показала она мне дом с садом большим, что через дорогу от госпиталя стоял, рассказала, что живет там инженер русский, который когда-то железную дорогу Москва-Киев строил. Он в том доме теперь садовником работал. А дочка его на врача до войны училась, ну и помогла моей испанке лекарство то готовить. Потом и дочка инженерская ко мне разок заходила. Родилась она уже во Франции и по-русски с сильным акцентом говорила, но домом своим Россию называла. Вот так…
После того, как заключил немецкий доктор, что хватит мне лечиться, определили меня в помощники к пекарю. Велели начальнику нашему – гауптману – для работы этой десять человек выделить, ну, он самых слабых и отобрал – тех, что на тяжелую работу неспособны были. Хлеб немцы пекли в длинных таких фургонах, вроде тех, в которых цемент сейчас возят. Нас и закрепили по два человека за фургоном. Задача простая была. Булки горячие мы от фургонов на крышу столовой носили, там они остывали. Меня после немецкого «лечения» ветром качало, так что те десять булок, что на поднос укладывали, едва удерживал. Но это ж хлеб был! Пока поднимаешься на второй этаж, отщипываешь от булки. Не от одной, конечно, чтобы не заметили. Вкус хлеба того до сих пор помню.
Летчикам фашистским во Франции недолго отдыхать пришлось – союзники начали высадку в Италии, ну, их туда и перебросили. И нас за ними повезли. Заставили зенитки устанавливать, щели копать. Как-то работаем мы, и подбегает ко мне мальчонка. Он наш был, смоленский, лет четырнадцати, пожалуй. Родителей у него немцы расстреляли, а самого гауптман при себе возил вместо раба – сапоги чистить, комнату прибрать… Мальчонка тот по-немецки здорово понимал. Подбегает и говорит: «Дяденька, вас немцы хотят послать против англичан воевать». «Спасибо, – говорю ему, – сынок. Только ты никому не говори, что мне об этом рассказал, ладно?» Кивнул он и убежал. А я тем, кто рядом работали, разговор наш передал, они – дальше… К вечеру все уже знали. Посовещались мы и решили, что воевать против союзников не будем.