Что касается системы персонажей в романе В. Иванова-Смоленского, то здесь наблюдаются существенные смещения акцентов. У М. Булгакова Маргарита - идеал истинной и жертвенной любви, любви прежде всего женщины к мужчине, но также и к человеку вообще, в особенности человеку обиженному, страдающему. В сравнении с Мастером, не случайно предпочетшим житейский покой и бытийное умиротворение, она более деятельна, пережитое вселяет в нее неистовство, страсть к разрушительству. Достаточно вспомнить разгром в доме Драмлита, когда досталось не только действительным гонителям Мастера, но и людям, случайно подвернувшимся под руку, не причинившим ему никакого зла. Затем, что важно, наступает отрезвление.
В романе В. Иванова-Смоленского душевное состояние и поведение Маргариты сохраняют конфликтную напряженность двух начал - женственного, мирополагающего, с одной стороны, и бесовского, влекомого искушением, с другой. Второе, однако, одерживает верх; отдавшая, причем по собственному настоянию, Воланду душу взамен сладкого чувства и необъятных возможностей неограниченной свободы, Маргарита становится не просто воительницей, но - частью мира Воланда, мира тьмы. В некотором смысле на ней тоже лежит вина за судьбу Мастера, понявшего, но не принявшего перевоплощения возлюбленной, не вынесшего своего одиночества, оставленности ею, своим последним ангелом: отчаявшись, он все же сжигает свою рукопись и, по сути, кончает самоубийством, задохнувшись в ядовитом дыму прежде, чем до его тела доберется огонь.
Двойственное впечатление (как и при чтении романа-предшественника) производит знаменитая троица подручных Воланда - Фагот, Азазелло и Бегемот; остающиеся у В. Иванова-Смоленского, в продолжение булгаковской традиции, своего рода персонажами-трансформерами, призрачными и одновременно убедительными, они стараются добросовестно - посредством всевозможных проделок и провокаций - выполнить поручение повелителя: убрать из мироздания Иисуса Христа, окончательно его уничтожить, привести Зло к необратимому торжеству. В некотором смысле они, хотя и "расчеловечившиеся" (о. И. Шаховской), иногда выглядят человечнее людей, даже обнаруживают сочувствие к Христу, оставленному учениками, презираемому народом, еще вчера с признанием и восторгом преклонявшимся перед ним, устилавшим ему путь пальмовыми ветвями и своими одеждами. "Увы, с горечью произносит Азазелло, - такова природа человеческая... Природная подлость заставляет их сначала сотворить себе кумира, а затем безжалостно низвергнуть его". "Похоже, он знает это и прощает их всех, - едва слышно добавил кот..." И мрачно заключил: "Чего не стало - того и не было".
Несмотря на хитроумность, неимоверную замысловатость и даже "изящность" сценариев уничтожения Христа, все усилия Воланда и его подручных оказываются напрасными: многовековая история противостояния Князя Тьмы с Иисусом Христом давно убедила первого, что избавиться от Христа можно только в строгом соответствии с законами, установленными людьми, то есть теми, за кого он страдал и боролся, кого простил за предательство и чьи грехи взял на себя, взойдя на Голгофу; в противном случае казнь Христа будет неправосудной и неизбежно обернется его воскресением. Дьявол способен на многое, кроме одного, - придать преступлению не вид, но суть законности и справедливости, ибо это невозможно по определению. Именно поэтому вновь и вновь воскресает Христос - и после Голгофы, и в Москве 1936 года, куда он перемещен благодаря стараниям мессира и где должна была осуществиться вторая попытка его уничтожения, на этот раз - посредством советской репрессивной системы ("Там есть наш человек, он вам известен...") (две эти попытки и составляют основу сюжета новой книги).
Следует заметить, что Воланд в новом романе, по сравнению со своим булгаковским прототипом, еще более фантомен, и не только по той простой причине, что он существует вне времени; по сути, он лишь отдает распоряжения, вносит коррективы, подводит итоги, но сам почти не действует.
Гораздо более объемны образы Пилата и Христа. Как и у М. Булгакова, в новой книге они - фигуры ключевые, смыслообразующие; соответственно, и прочтения этих образов белорусским писателем представляются более значимыми, нежели "московская" и "римская" (в последней руками Маргариты умерщвлен "подлый Тиберий") истории.
В трактовке В. Иванова-Смоленского Понтий Пилат гораздо менее двойствен, чем у М. Булгакова; воин и полководец, "всадник в шести поколениях", он и в новой версии умен и проницателен, но все его помыслы сводятся к желанному возвращению в Рим, которое стало бы реваншем за длящуюся пятый год фактическую ссылку в забытую Богом провинцию. Здешний народ он ненавидит, его обычаи и уклад жизни презирает. С целью посеять серьезные потрясения, для устранения которых потребовались бы дополнительные войска императора Тиберия, солдаты по наущению Пилата оскверняют храмы, оскорбляют чувства верующих; ответные волнения прокуратор подавляет жестоко и беспощадно - в расчете на еще более масштабный и повсеместный мятеж. Хотя стоицизм плененного и обреченного на смерть Иисуса и в нем вызывает уважение, он отказывается утвердить приговор Синедриона на римский вид казни не столько из стремления сохранить ему жизнь и даже не столько из желания самому "умыть руки" ("Не я пролью кровь его, но сами иудеи"), сколько в явной надежде на то, что теперь, когда начнутся массовые столкновения между стражниками Синедриона и приверженцами Христа, он дождется присылки новых легионов, зальет кровью Иудею и осуществит триумфальное возвращение в Рим. Если в римском прокураторе М. Булгакова, по справедливому замечанию о. И. Шаховского, "удивительно ярко видна основная трагедия человечества: его полудобро", то в отношении Пилата "нового" даже о "полудобре" говорить, в сущности, не приходится. Здесь зло однозначно, безальтернативно и лицемерно. Никакой метафизической тревоги о своей посмертной судьбе и бессмертной репутации прокуратор не испытывает, как не стоит он, собственно, перед проблемой нравственного выбора, в то время как адекватное восприятие образа булгаковского Пилата без учета этой проблемы немыслимо. В новой версии у Пилата иное, скажем так, идеологическое предназначение: продемонстрировать механизмы манипулирования, на которых зиждется насильственная власть, поступающая с каждым, будь то обыкновенный смертный, репресированный Сталиным, или сам Иисус Христос, как с разменной монетой, как с пешкой в большой игре.
Кстати говоря, изображение этих механизмов убедительно свидетельствует, что с незапамятных, мифологических времен по сегодняшний день техника насилия в мире, техника осуждения на смерть невиновных по большому счету не изменилась, разве что более изощренными становились сами методы уничтожения людей, как прежде, так и теперь согласующиеся с печально известным "Нет человека - нет проблемы". Иное дело, что белорусскому писателю для соотнесения мифа и реальности, прошлого и настоящего симпатические чернила уже не требовались; профессиональным языком излагаются формы и методы деятельности силовых органов в период культа личности - от сбора информации и анализа компромата, сыска и провокаций до протокольной рутины. Расширяется и круг персонажей: философствует Сталин, ставит перед подчиненными задачи всесильный глава НКВД Ягода, идет речь о Максиме Горьком, Вышинском, Кагановиче, советских военачальниках, упоминаются Карла дель Понте и "человек с пятном на лбу" (впрочем, обилие имен, призванных актуализировать исторические аналогии, и определенных - в прямом и переносном смыслах - "лобовых" деталей, их "педалирование" придают некоторую рыхлость финалу повествования и снижают притчевость произведения).
Впечатляюще написан В. Ивановым-Смоленским образ Христа, исказить который не удается ни первосвященникам, ни Воланду с его свитой. Как и в интерпретируемом романе, в новом произведении он подчеркнуто человечен; не просто предчувствуя, но зная свой удел, Христос тем не менее "с тоской и печалью" взывает к Господу в надежде, что в последнее мгновение Всевышний избавит его от "чаши сей". Эпизод этот, исполненный пронзительной печали, душевной боли и скорби, вызывает ассоциации с многочисленными литературными трактовками соответствующих евангельских преданий. В частности, с двума гениальными стихотворениями под общим названием "Гефсиманский сад". Одно из них принадлежит австрийскому поэту Райнеру Марии Рильке: