— Говори!
— Могу указать вашему превосходительству на одного опасного смутьяна.
— Чем он так опасен?
— Он говорит, что скоро будет свобода, что все сословья сравняют.
— И ты ему поверил?
— Не поверил, ваше превосходительство.
— То-то, чего спьяна не сболтнешь.
— Он не был пьян, ваше превосходительство.
— Значит, дурак.
— Ваше превосходительство! Он еще сказал, что на фабриках живут студенты из господ. Они народ обучают и запретные книжки раздают.
Генерал подошел к Яковлеву:
— Ты где работаешь?
— У Шибаева, ваше превосходительство.
— А смутьян этот?
— Работал у Турне, теперь нигде не работает, ходит по трактирам и народ смущает.
— Звать его как?
— Васильев Николай.
— Как зовут?
— Николай Васильев.
— Где живет?
— Не знаю, ваше превосходительство. Но знаю, где его найти.
— Где?
— На Разгуляе. В трактире Куринского.
— Когда он там бывает?
— По воскресеньям, всегда с утра.
Генерал раскрыл дверь:
— Майора Нищенкова ко мне!
Быстрые шаги с серебряным перезвоном. В кабинет вошел грузный офицер с пушистыми черными усами.
— Переоденьтесь, майор, и вызовите двух агентов в штатском, и отправляйтесь с… Как тебя зовут?
— Яковлев, ваше превосходительство!
— И отправляйтесь немедленно с Яковлевым на Разгуляй.
— Сюда доставить?
— Сюда.
Офицер направился к двери, а Яковлев остался стоять на своем месте.
— Ты чего?
Лицо Яковлева стало сразу жалким, как у нищего, к которому приближается хорошо одетый человек.
Генерал хорошо знал свою клиентуру.
— Майор, — позвал он офицера.
— Слушаюсь!
— Когда закончите, дадите Яковлеву пятерку.
Через час выводили Николая Васильева из трактира, и жандармский майор Нищенков, прежде чем сесть в пролетку, дал Якову Яковлеву пятирублевую кредитку.
Но зря раскошелился Воейков.
«Смутьян» вошел в кабинет неторопливым шагом, остановился посреди комнаты и приветливо взглянул на генерала — так смотрит мастеровой, которого пригласили на дом для починки замка или для иной какой-нибудь поделки.
— Садись, Васильев.
Васильев нажал на спинку стула, проверяя его прочность, сел и положил руки на колени.
Генерал был несколько огорошен: простое лицо, изрытое морщинками, спокойные глаза, несуразная бороденка кустиками, длинная худая шея. Неужели это один из «главных»?
— Где ты вычитал, что скоро будет свобода?
Васильев улыбнулся.
— Кто меня учил читать? Сроду я книжки в руках не держал. Неграмотный я.
— Но про свободу говорил?
— Про какую свободу? Я уж, почитай, месяца три свободен. Как прогнал меня господин Турне с должности, так все время свободным бегаю.
— За что прогнал тебя Турне?
— Садовником служил я у господина фабриканта Турне, а теперь он сад вырубил. Не нужен ему больше садовник.
— Чем кормился эти три месяца?
— Старое белье покупаю и продаю. Семейство у меня небольшое, сам-два, двугривенный в день заработаю и на прокорм хватает.
— И на трактиры хватает?
— В трактирах-то я и промышляю. Когда человек недопил, он с себя рубаху скидывает и за гривенник ее отдает.
— Вот какой ты, Васильев! Вместо того чтобы остановить несчастного человека, ты его грабишь, последнюю рубаху с него снимаешь.
— Кормиться-то надо, ваше превосходительство, — спокойно ответил Васильев. — Один одно делает, другой — другое. Все кушать хотят.
— Ты ведь ткач. Почему ремесло бросил?
— Не кормит ремесло. Посудите сами, ваше превосходительство: круглый месяц стоишь за станком по двенадцать-четырнадцать часов, а зарабатываешь три-четыре рубля. Разве на эти деньги проживешь? Определился садовником. Жалованье небольшое, но своя грядка, своя картошка, своя капустка.
— Яковлева давно знаешь?
— Давно, ваше превосходительство. Мы с ним у Турне в одной мастерской работали.
— Дружил с ним?
— Пьяница он, ваше превосходительство, а с пьяницей какая дружба? За водку отца-мать продаст.
— А с кем ты дружишь?
— Вот у фабриканта Турне сторожем служит бывший солдат Гермоген. Из духовного звания. Лет ему, почитай, не меньше семидесяти, а всем интересуется. Особенно солнцем. И так занимательно рассказывает, что, бывало, сядем с ним на скамеечку после обеда, а встаем, когда уже луна на небе.
— А еще с кем дружишь?
— Почитай, все. С фабричными как-то разошелся: у них свои дела, у меня — свои. Встретимся на улице или в трактире — говорить не о чем.
Глядя в спокойное лицо Васильева, генерал думал: «Продувная бестия или дурак?»
— Петра Алексеева знаешь?
— А как же, — оживившись, ответил Васильев. — Как его не знать? Гвоздик нужен — к Алексееву, шило нужно — к Алексееву, за керосином — к Алексееву.
— Это ты про какого Алексеева?
— Как про какого? Про Петра Гаврилыча, что на Пятницкой торгует.
«Продувная бестия или дурак?» — опять подумал Воейков.
— А Алексеева Власа знаешь?
— Власа? Нет, ваше превосходительство, такого не знаю.
— А он тебя знает.
— Вот это возможно. Если он ткач, то, возможно, работали у одного хозяина. Если он пьяница, то, возможно, рубаху мне продавал. Разве упомнишь всех, с кем работал или кого в трактирах встречал? Невозможно, ваше превосходительство, сами посудите.
Воейков ни одному слову не поверил, но внутренней убежденности, что Васильев говорит неправду, тоже не было: так естественно лилась его речь, так логичны были его объяснения.
Столько народу было арестовано в последние дни, что Петр Алексеев сразу понял, зачем он вдруг понадобился управляющему Григорьеву. Он ушел с фабрики, чтобы больше туда не возвращаться. Жалко было вещей, но что поделать? И паспорт остался в конторе…
Начинается новая жизнь — нелегальная, и к этой жизни надо готовиться. Квартира у него имеется: в домике, который скрывается за березами. Он скажет хозяйке, что надумал переехать раньше срока, — это не вызовет подозрений. С работой также уладится: день тут, день там, — с голоду не умрет. Но как быть с народом? Где встречаться, где читки устраивать? Ведь с народом необходимо поговорить, особенно теперь, когда всех растревожили аресты.
Петр Алексеевич решил посоветоваться с товарищами.
Квартира на Пантелеевской улице помещалась в глубине двора, в отдельном флигеле. Низкий забор из ржавых листов кровельного железа отделял двор «вдовы сенатского регистратора Е. А. Корсак» от соседней церковной усадьбы. Перед флигелем несколько черных грядок, кругом кучи щебня.
Весна в этом году была ранняя, дружная: деревья уже зеленели, из земли буйно шли травы.
Алексеев склонился, чтобы сорвать травинку, и украдкой глянул, на месте ли «сигнал» — ситцевый платок в крайнем окне. Все в порядке! Он поднялся на низенькое крылечко и без стука раскрыл дверь в кухню.
Ольга Любатович в цветастом халате стояла возле плиты и ножом переворачивала ломтик хлеба на шипящей сковородке.
— Петр Алексеевич, — обрадовалась она, — хорошо, что вы пришли! — Она бросила нож. — Идемте в комнату!
— Зачем я так срочно понадобился?
— Беда, Петр Алексеевич! Васильева арестовали!
— Когда? Где?
— Только что, в трактире на Разгуляе.
Петр Алексеевич шагнул к двери, распахнул ее, и первое, что он увидел — Дарья! Она стояла, прижавшись к стене, и, плача, причитала:
— Милые вы мои!.. Хорошие вы мои!..
К дивану придвинут стол. На диване сидят Софья Бардина и Бетя Каминская с одинаковыми прическами — взбитые спереди и коротко остриженные сзади, — в одинаковых беленьких платьях.
На стульях вокруг стола — Семен Агапов, взлохмаченный, словно не успел сегодня причесаться, Пафнутий Николаев в белой рубахе без опояски и крупный, в обтянутой гимнастерке Чикоидзе. Иван Джабадари в длинном сером архалуке шагает по комнате.