— Не исключаю, что впоследствии… — сказал в завершение разговора директор, но тут же оборвал себя.
«…он станет директором», — докончил в уме Петр Ильич и кивнул. Он ничего не имел против.
Начавшийся с Танеева разговор на Танееве и окончился. О «фельетоне» не было сказано ни слова…
Занятия, занятия… Слава богу, никто не пытался заговорить о фельетоне. Петр Ильич уже собрался домой, как вдруг был перехвачен в коридоре Иосифом Котеком.
— Петр Ильич! — возопил темпераментный юноша, потрясая скрипкой, зажатой в левом кулаке, и смычком, что был в правом. — Уделите мне чуточку вашего драгоценного внимания, умоляю.
Пришлось уделить — Иосиф попросил обождать минуту, сбегал за футляром для скрипки, вернулся и предложил:
— Не отобедать ли нам в «Европе»?
— Отчего же нет, — согласился Петр Ильич.
У него не было заведено готовить домашние обеды. Не было и кухарки. Нехитрый завтрак на скорую руку стряпал камердинер Алексей, а за обедом и ужином посылали в ближайший трактир.
Оделись (Петр Ильич не отказал себе в удовольствии помедленнее продевать руки в поданное швейцаром пальто — знай, мол, свое место и не ехидствуй) и вышли на улицу, где накрапывал мелкий противный дождик.
Ванька подвернулся тут же.
— На Неглинную, к гостинице «Европа»! — велел Иосиф, забираясь вслед за Петром Ильичом в пролетку с поднятым верхом. Виртуоз смычка в повседневной жизни был довольно неуклюж.
Иосиф не стал испытывать терпение — рассказал о деле еще в пути. Напустил, правда, поначалу туману.
— Некая весьма известная дама поручила мне крайне деликатное дело, — негромко начал он, склонившись к уху собеседника.
— Стать крестным отцом ее новорожденного малютки, — попытался угадать Петр Ильич.
В обществе Иосифа он всегда чувствовал себя легко и непринужденно, несмотря на солидную разницу в возрасте и положении.
Иосиф рассмеялся так громко, что лошадь убыстрила шаг и поддержала его своим ржанием. Смеялся он вкусно, запрокидывая голову и хлопая в ладоши.
— Ну, будет вам, будет…
— Ах, Петр Ильич, рассмешили, — утирая платком глаза, наконец-то заговорил весельчак. — Но дело совершенно другое. Одна дама, просившая меня сохранить ее имя в тайне, просила узнать у вас, не будете ли вы оскорблены ее просьбой, можно даже сказать — мольбой, а точнее — заказом.
— Заказ оскорбить не может, — убежденно ответил Петр Ильич, вяло скользя взглядом по бульвару. — Оскорбить может только размер оплаты…
— Об этом можете не беспокоиться — гонорар вы назовете сами. Какой пожелаете. Вас же просят написать две-три фортепианных пьески… Для домашнего музицирования. Если вы ничего не имеете против, я вдамся в подробности…
— Вам ли, дорогой Иосиф, не знать, что я вечно нуждаюсь в деньгах, — вздохнул Петр Ильич. — Давайте подробности, только скажите прежде, кто она — эта ваша Семирамида.
— Баронесса фон Мекк, Надежда Филаретовна, — ответил Иосиф. — Вы незнакомы, но она о вас наслышана.
— И я о ней тоже, — ответил Петр Ильич. — Мне говорил о ней Николай Григорьевич…
— Могу себе представить, — потешно сморщил нос Иосиф. — Небось, сказал, что госпожа баронесса некрасива и стара…
— Я запомнил только, что госпожа баронесса большая оригиналка, — деликатно возразил Петр Ильич.
— Определенно оригиналка, — согласился собеседник. — Несомненно — оригиналка. Но должен заметить, что она умна, имеет о вещах собственное суждение и…
— Стой! Приехали! — рявкнул извозчик.
Лошадь послушно встала.
— Пожалуйте, господа, полтину за быструю езду, — нагло запросил Ванька.
Получил от Иосифа двугривенный, поблагодарил и убрался восвояси.
— Тогда тоже был дождь… — словно про себя сказал Петр Ильич, придерживая рукой головной убор и глядя в свинцово-серое небо.
— Когда? — не понял Иосиф.
— В Байрейте, перед первым представлением «Нибелунгов», — пояснил Петр Ильич. — В одной из лож я видел ее… Однако, что ж мы встали у дверей — промокнем ведь, да и есть хочется.
Ежедневная правка инструментальных и гармонических задач способна навсегда убить любовь к музыке. Ну, если не к музыке, то уж к преподаванию — наверняка.
Для Петра Ильича ре1улярное хождение в консерваторию из занятия превратилось в рутину, а из рутины — в лямку. Лямку давно постылую, а оттого вдвойне, нет — втройне тягостную.
Для творчества совершенно не остается времени и сил, жалование утекает сквозь пальцы, раздражение все растет и растет и вдобавок приходится сносить эти смешки, перешептывания и гадкие многозначительные взгляды за спиной. О Господи, как же хороша, как покойна была бы жизнь, если бы люди были более снисходительны и терпимы…