Однако ничто не способно заставить Чайковского оставить скитания по Европе. И при этом в письмах он утверждает, что страстно любит свою страну. Еще в последнем письме он пишет Надежде, рассказывая о своих прогулках вокруг Сан-Ремо: «А между тем я испытывал невыразимое желание пойти домой и поскорей излить свои невыносимо тоскливые чувства в письмах к Вам, к брату Толе. Отчего это? Отчего простой русский пейзаж, отчего прогулка летом в России, в деревне по полям, по лесу, вечером по степи, бывало приводила меня в такое состояние, что я ложился на землю в каком-то изнеможении от наплыва любви к природе, от тех неизъяснимо сладких и опьяняющих ощущений, которые навевали на меня лес, степь, речка, деревня вдали, скромная церквушка, словом, все, что составляет убогий русский, родимый пейзаж».
Действительно, возможно, именно чрезмерная любовь Чайковского к России мешает ему к ней вернуться? – спрашивает себя Надежда в растущей растерянности. Возможно, он боится быть плохо принят соотечественниками? Возможно, их враждебности (или их дружелюбия) он боится больше, чем немцев, австрийцев, итальянцев, французов? Возможно, ему нужно, чтобы его отделяла от родины граница, дабы лучше понять ее? И снова, готовая критиковать Чайковского, баронесса фон Мекк вынуждена констатировать, что сама очень похожа на него. Она и сама может чувствовать себя счастливой лишь в разлуке с предметом обожания. Будь то живой человек или страна, лишь разлука позволяет почувствовать истинную ценность. Настоящее обладание свершается в отсутствие. Но и коротая время в размышлениях, Надежда чувствует, что тянется оно бесконечно долго. Единственное ее утешение – повторять себе, что по сердцу, если уж не по таланту, она – женская копия Чайковского.
Глава V
Видя, что, несмотря на ее настояния, Чайковский упрямо не желает оставить свое космополитское скитальчество, Надежда думает о том, что, может быть, Анатолию, или Модесту, или Котеку, или – почему бы и нет? – Алеше, преданному слуге композитора, удастся убедить его вернуться в Россию. Ей известно, что все они приезжали к нему за границу и что он показался им плохим и ничуть не торопился положить конец своим разъездам по Европе. Из всех, кто навещал его, самым осведомленным о его работах и проектах опять оказывается очаровательный Котек. Через него Надежда узнает подробности относительно продвижения последних произведений композитора. Перевозя за собой партитуры из отеля в отель, сообщает он, Чайковский написал восхитительную Вторую сонату, концерт для фортепиано, которым весьма доволен, и только что занялся «Литургией», которая с трудом поддается ему и от которой он многого ожидает. Этот несравненный артист, опьяненный музыкой, думает Надежда, чувствует себя комфортно только в мужском обществе. Конечно же, она признает, что благодаря этому исключительно мужскому окружению она может не опасаться появления соперницы, однако в душе у нее копошатся сомнения, посеянные светскими сплетниками. Дабы попытаться разузнать побольше, она, не колеблясь, расспрашивает Чайковского в письме, пока он находится во Флоренции, о его сентиментальном прошлом: «Петр Ильич, любили ли Вы когда-нибудь? Мне кажется, что нет. Вы слишком любите музыку, для того чтобы могли полюбить женщину. Я знаю один эпизод любви из вашей жизни, но я нахожу, что любовь так называемая платоническая (хотя Платон вовсе не так любил) есть только полулюбовь, любовь воображения, а не сердца, не то чувство, которое входит в плоть и кровь человека, без которого он жить не может».[7] Оказавшийся перед лобовой атакой, Чайковский ответил уклончиво: «Вы спрашиваете, друг мой, знакома ли мне любовь неплатоническая. И да и нет. Если вопрос этот поставить несколько иначе, т. е. спросить, испытал ли я полноту счастья в любви, то отвечу: нет, нет и нет!!! Впрочем, я думаю, что и в музыке моей имеется ответ на вопрос этот. Если же Вы спросите меня, понимаю ли я все могущество, всю неизмеримую силу этого чувства, то отвечу: да, да и да – и опять так скажу, что я с любовью пытался неоднократно выразить музыкой мучительность и вместе с тем блаженство любви». Ловко перескакивая с одной темы на другую, он продолжает: «Я совершенно несогласен с Вами, что музыка не может передать всеобъемлющих свойств чувства любви. Я думаю совсем наоборот, что только одна музыка и может это сделать. Вы говорите, что тут нужны слова. О нет! Тут именно слов-то и не нужно, и там, где они бессильны, является во всеоружии своем более красноречивый язык, т. е. музыка. [...] Ваше замечание, что слова часто только портят музыку, низводят ее с ее недоступной высоты, верно совершенно».[8]
Увильнув таким образом от темы, Чайковский пускается затем в пространные и туманные философские размышления, да так успешно, что Надежда, прочитав письмо с начала до конца, остается ни с чем.
Несколькими неделями позже, по возвращении с концерта, где она еще раз услышала «Сербский марш» Чайковского, она снова пишет ему о том энтузиазме, который он вселил в нее, но признается, что, видя такое множество слушателей, аплодирующих его музыке, она испытывает и счастье, и беспокойство. «Мне как-то кажется, что у меня много соперников, что у Вас много друзей, которых Вы любите больше, чем меня. Но здесь, в этой новой обстановке, между чужими людьми мне показалось, что Вы никому не можете принадлежать столько, сколько мне, что моей собственной силы чувства достаточно для того, чтобы владеть Вами безраздельно. В Вашей музыке я сливаюсь с Вами воедино, и в этом никто не может соперничать со мною: здесь я владею и люблю! Простите мне этот бред, не пугайтесь моей ревности, ведь она Вас ни к чему не обязывает, это есть мое собственное и во мне же разрешающееся чувство. От Вас же мне не надо ничего больше того, чем я пользуюсь теперь, кроме разве маленькой перемены формы: я хотела бы, чтобы Вы были со мною, как обыкновенно бывают с друзьями, на „ты“. Я думаю, что в переписке это не трудно, но если Вы найдете это недолжным, то я никакой претензии иметь не буду, потому что и так я счастлива; будьте Вы благословенны за это счастье! В эту минуту я хотела бы сказать, что я обнимаю Вас от всего сердца, но, может быть, Вы найдете это уже слишком странным; поэтому я скажу, как обыкновенно: до свидания, милый друг мой».[9]
Сознавшись в своей ревности, признавшись в любви и предложив называть друг друга на «ты», она ждет, со сжавшимся сердцем, ответа Чайковского. Увы! Он опять ускользает. Конечно, он заверяет ее, что она «краеугольный камень его счастья», но тут же с огорчительной осмотрительностью меняет тон. «Что касается перемены „Вы“ на „ты“, то у меня просто не хватает решимости это сделать. Я не могу выносить никакой фальши, никакой неправды в моих отношениях к Вам, а между тем я чувствую, что мне было бы неловко в письме отнестись к Вам с фамильярным местоимением. Условность всасывается в нас с молоком матери, и как бы мы ни ставили себя выше ее, но малейшее нарушение этой условности порождает неловкость, а неловкость, в свою очередь, – фальшь. [...] Буду ли я с Вами на „Вы“ или на „ты“, сущность моего глубокого, беспредельного чувства и любви к Вам никогда не изменится от изменения формы моего обращения к Вам».[10]
По сути, он оттолкнул протянутую ею руку, а ей осталось лишь смириться, изобразив притворное понимание... Что ж, они будут по-прежнему любить друг друга, обращаясь друг к другу на «вы», словно их только что представили.
Вскоре она, однако, оказывается вознагражденной за свою искренность – в начале апреля 1878 года она узнает, что он выехал из Кларенса, находится в Вене и что следующее его письмо будет из России: «Покидая чужие страны и накануне своего возвращения в Россию в качестве совершенно здорового, нормального, полного свежих сил и энергии человека, я должен еще раз поблагодарить Вас, мой бесценный, добрый друг, за все, чем я Вам обязан и чего никогда, никогда не забуду».[11]